Курьерские историйки Татьяна Фро
ПОЭТ
Последней в автобус взгромоздилась с несколькими сумками старая неуклюжая тётка, впрочем, вида вовсе небомжиного, а вполне себе чистенько одетая, правда, в одеждах, как казалось, времён революций. Она наклонилась к окошку водительницы автобуса и начала что-то спрашивать, выяснять, доедет ли она туда, куда ей надо. Но то ли она была глуховата, то ли не понимала ответов, только она всё переспрашивала и переспрашивала, а автобус, таким образом, не трогался с места. Пассажиров было не много и не мало, и все терпеливо с пониманием ждали, когда бабулька наконец въедет в суть ответов водительницы, и транспорт направится вперёд по заданному маршруту. И в этой мирной, но слегка досадной картинке вдруг резким оглушительным треском взорвался посреди общего терпения отвратительно мерзкий по тембру и звуку мужской голос, от которого сразу захотелось заткнуть уши. Дядька был лет около 50-ти, цивильно одетый и цивильного вида, с чем никак не сочетался его пронзительный крик давно вымершего птеродактиля.
Боже, как мерзко он заголосил, он орал, что бабке, дескать, не мешало бы заранее выяснить, куда и на чём ей ехать, что она, старая карга, всех теперь задерживает, что водительница автобуса не должна столько времени тратить на ответы идиоткам, что все терпеливо молчащие пассажиры такие же идиоты, что сталина на них на всех нет, что расстреливать бы давно пора через одного без разбора и ещё много-много вылетало дерьма из его цивильной с виду, раззявленной пасти. Какие-то граждане пытались вступиться за бабульку, но это только ещё хлестче заводило птеродактиля, который от этого клацал ещё яростней и ещё больше исторгал из себя вони, даже и тогда, когда автобус уже поехал, а бабулька мирно уселась, крутила головой и не понимала, из-за чего тут крик, что происходит. И пока ехали дальше, всё это бурление-извержение продолжалось: птеродактиль визжал и плевал поганой слюной, кто-то что-то кричал ему в ответ, и воздух в салоне сгустился от захлебывающейся, бурлящей ненависти, злобы, а лично мне больше всего хотелось смачно плюнуть цивилу в его разбухшую от злобы и красноты рожу – сдержалась…а, может, не стОило сдерживаться?
И вдруг стоящий лицом к окну и молчавший до сих пор парень лет 26-ти повернулся лицом к гражданам и, вовсе не обращая внимания на истекающего визгливой вонью дядьку, просто и спокойно сказал: «…А хотите я вам свои стихи почитаю?». И все, кто его услышал, посмотрели на него и – вдруг заулыбались, и сразу несколько человек сказали «…а почитай…», и он начал, причём он даже не пытался перекричать злобный визг, голос его был спокоен и не слишком громок, но его было слышно всем, кто стоял и сидел рядом и даже дальше, а читал он очень хорошо. И даже уже не мешал визг птеродактиля, которому уже никто не отвечал, к которому все оказались повёрнуты спинами, так что не было уже ни одного лица, обращённого в его сторону, в которое он мог плевать свою ненависть, и никто не заметил, на какой остановке он вывалился.
Парень читал прекрасно, без вывертов и кривлянья, и пусть стихи его не были виртуозными, пусть, но от них всем в тесном салоне автобуса стало отчего-то просто хорошо и светло, и люди перед выходом на своих остановках просили: «Парень, ну, давай ещё немного, давай, а то уже сейчас выходить…», тогда он смеялся и продолжал читать, и многие говорили ему «Молодчина, удачи тебе!». Входили, выходили, а он всё читал, и когда доехали до конечной у Репинского сквера, все наперебой сказали ему «Спасибо!», спаси, значит, тебя бог…Он засмеялся и ответил сразу всем, что сейчас тут у Шемякинского монумента сбор самостийных поэтов, и он приехал сюда читать свои стихи. Не знаю, слышал ли он прежде столько добрых слов и пожеланий в свой адрес, но я увидела столько счастья в его карих глазах и столько искренней, не изображаемой искусственно, доброты, что я чутьём поняла одно: кем бы он ни был, кем бы ни работал, он – истинный ПОЭТ, именно так, огромными буквами.
ИНТЕРЕСНЫЙ РАЗГОВОР
Как же я люблю эту ноябрьскую обволакивающую ледяную хмарь, беспросветную серость, дрожащую на голых ветках морось, унылый косолапый дождик, люблю ранние унылые сумерки, и на душу мою опускается тихое успокоение: значит, всё идёт как надо, значит, мир не застыл на месте, значит, полосы настроения этого мира живы и по-прежнему сменяются, как и должно быть. Но больше всего я люблю эту хмарь за то, что именно на её и только на её сером фоне я сотворяю из себя ярчайшее пятно, эдакого большого пёстрого разноцветного попугая: кричащая синяя куртка с нашитыми моими собственными руками во всех местах заплатками всех цветов, толстым удавом наматываю вокруг шеи потрясающий, связанный своими же золотыми руками, большой пушистый шарф из фиолетовых, белых, жёлтых, зелёных, синих, красных, оранжевых и ещё чёрт знает каких немыслимых цветов полос, нахлобучиваю на макушку белоснежную, как невинность, шапочку, впрыгиваю в ужасно клетчатые, вызывающе дерзкие, почти что клоунские портки, потом – ярко-жёлтые сапожки, ярко-красные, как гусьи лапы, перчатки, и наконец, как в красивую рамку, вставляю себя в постромки ярко-жёлтого, как и сапожки, рюкзака, на который тоже нашила заплатки всех цветов радуги. Я – готова начинать своё курьерский день! И – начинаю!
Как же радостна должна быть картина для автобусной публики, когда из серой хмари в такое же серое нутро автобуса вдруг вваливается толстый, экзотически-разноцветный большой попугай, то есть, я, значит. Прекрасное ощущение, прекрасное настроение!
И однажды, вот так ввалившись, я увидела на переднем сиденье некую старушку, очень элегантно одетую, в чудесной шляпке (это в такую-то непогодь!), которая ей потрясающе шла. Глазки у старушки были ненавязчиво подкрашены, губки подмазаны, но всё аристократически в меру. И тут она увидела меня – эдакого большого красочного попугая и тихо ахнула…И тут же милым голоском запричитала, дескать, садитесь вот тут вот, напротив (там полно было свободных мест), даже маленькой своей ручкой в замшевой перчатке заманчиво похлопала по сиденью напротив неё. Я улыбнулась ей одной из самых своих обворожительных улыбок, села, и она тут же выразила восхищение моим экзотическим видом, сказав, что видит перед собой "настоящую леди…", а, каково? Я поблагодарила, конечно, мы чуток, исключительно ради приличия начала беседы, поругали погоду, а потом она начала говорить…Боже, какое это было чудесное разноцветное месиво, точно под стать моему попугайскому стилю, из всего, что собрано в её памяти: из её "добрых старых друзей", которые все сплошь разные академики и её не забывают, из вычитанных и услышанных из всяких телешоу фраз обо всех никогда негаснущих звёздах российской эстрады, из её мнений по поводу всего на свете, в том числе, внешней политики США и Евросоюза, атомных электростанций, пущенной на произвол судьбы земной экологии, космическом мусоре и космических станциях, о жизни на Луне и Марсе, а, может быть, даже и на спутнике Сатурна Европе, одним словом, бабулька моя была подкована на все 100% по всем актуальным вопросам политики, экономики, эстрады и культуры не только в родной стране, но и всего мира. Правда, все новости она валила в одну кастрюлю, в один суп, и получалось сногсшибательное варево. Сначала я ещё пыталась что-то ей отвечать, но мои слабенькие примечания к её глубоким познаниям просто тонули не слышимые, тут же заглушаемые её льющейся без всяких переходов речью всего обо всём. Я очень быстро поняла, что мои ответы моей милой бабульке совсем не нужны, ей нужно, чтобы напротив неё сидел кто угодно, но кому она может беспрепятственно и безостановочно излагать свои взгляды по всем вопросам земного бытия. А смотреть на неё было поистине необыкновенно увлекательно: она вся отдавалась той теме, которую излагала в тот или иной момент, щёчки её совершенно естественно разрозовелись, искусно подкрашенные глазки чудесного, когда- то, видимо, ярко-синего цвета, а ноне уже не совсем яркого, казалось, тоже говорили, жили именно тем, о чём она так эмоционально повествовала, губки всё время меняли выражение в зависимости от её отношения к тому или к тем, о чём или о ком она поминала. А как элегантно-плавно она всплёскивала или разводила маленькими изящными ручками точно в такт тому, о чём говорила, казалось, что ручки её танцуют под ноктюрны Шопена…Она казалась баронессой или герцогиней королевских аристократических корней: сплошное изящество и грация, притом ни малейшего высокомерия и чванливости. Старушка была замечательная, чудесная! Мне уже и не грезилось и не хотелось ничего отвечать, тем более, что ей это было совсем не нужно, ни к чему, я просто смотрела на неё, её мимику, её выразительные и широкие жесты и внутренне восхищалась, как будто лицезрела в театре прекраснейшую актёрскую игру. Жаль всё же, что она не дала мне спросить хоть что-то, потому что мне действительно хотелось спросить её, имеет ли она какое-то отношение к актёрскому мастерству или, может быть, к балету?
Но и сидеть совсем молча, никак не реагируя на её красноречивые мнения, я ведь не могла, я должна была как-то выражать свою реакцию, и я поняла, что моя функция, как слушателя, сводится к громким междометиям и выразительной мимике с жестами, а разговор вполне достаточно поддерживать одними лишь гласными, однако тут очень важно было точно ловить интонации в рассуждениях старушки, чтобы не перепутать и не ляпнуть восторженно "о-о-о-о!!!", там где надо было уныло протянуть "а-а-а-а…", или не выпучивать ошарашенно глаза "..у-у-у-у…" там, где требовалось сочувственно и жалостливо прошелестеть «э-э-э-э…», или не тянуть разочарованно "и-и-и-и…" там, где надо было понимающе просвистеть «ё-ё-ё-моё-ё-ё…», важно было не сузить случайно глаза там, где надо было их выкатить на лоб, и наоборот – не вылупить глаза из орбит там, где надо было их сочувственно сузить до щёлочек. И так вот мы катились в автобусе, я усиленно ловила её интонации (за текстом я в какой-то момент перестала даже пытаться уследить), но вот уже приближалась моя остановка, мне пора было выходить. И тут бабулька моя так искренне расстроилась, как если бы полагала, что я буду ехать и ехать с ней в автобусе до конца то ли моей, то ли её жизни, а она будет мне всё рассказывать и рассказывать обо всём на свете, что сильно её волнует и тревожит. Она так расстроилась, когда я приготовилась выходить, что даже всплеснула своими маленькими изящными ручками в перчатках, и сказала мне с ненаигранной грустью: "Ах, как жаль, что Вы выходите, как жаль! Вы такая прекрасная собеседница!!!", отчего я ч