Меньше минуты, меньше минуты спускались мы на эскалаторе на платформу, он спросил меня, в какой храм я хожу, и я ответила, что ни в какой не хожу, потому как вообще не верующая, потому как воспитана совком, комсомолом, дедушкой ортодоксальным коммунистом, потому как таковое безбожное воспитание крепко-накрепко и на всю жизнь вживило мне в душу, сердце и мозг простую истину: помогать любому, кто нуждается хоть в какой-то помощи, помогать тем, чем можешь помочь, что в твоих силах и возможностях, вот и вся сермяга. И тогда он опять солнечно рассмеялся, вдруг взял руками мою неверующую башку (ведь он стоял на ступеньку выше), склонил к себе и быстро поцеловал в лоб, потом также быстро перекрестил меня, меня – напрочь неверующую (!) и сказал: «Благослови тебя Господь!». Мы уже ступили на платформу, и он впрыгнул, как мальчишка, в разверстые двери подошедшего поезда метро и в последний миг, уже через дверное окно вагона вновь перекрестил меня, неверующую, и я по его губам увидела, как он там, по ту сторону стекла, неслышно сказал мне опять: «Благослови тебя Господь!». А я, ничего не успевшая осознать, осталась стоять истуканом острова Пасхи – ошарашенная и навсегда влюблённая. Лишь об одном я всегда потом сожалела: что так и не спросила, как его зовут, а тот дивный свет, которым он накрыл мою неверующую башку, так и остался надо мной навсегда…
ПОПУТЧИК
Он вошёл в электричку на станции Рижская с большой грязной чёрной сумой, набитой чем-то до отказа. Народу в вагоне было совсем мало. Я сидела одна у окна, он сел у противоположного окна, и так мы оказались с ним через проход. Поехали. Он совсем не был пьян, он не был похож на бомжа, от него совсем не было мерзкой вони, какая бывает именно от бомжей, но был он какой-то замызганный, потрёпанный, что ли, похожий на свою давно, видно, не мытую большую суму с каким-то, видно, барахлом. Лет, может, 40-ка, но, может оказалось бы и меньше, если бы его отмыть, постричь, побрить, одеть. И вся его одежда (а было холодно, зима всё же) – и чёрная хилая куртчонка, и чёрные портки, и чёрная сиротская шапчонка до самых глаз – была давно не чищеная, не стираная…Да какое мне в общем-то дело и до него, и до его одёжки и сумки? Да ровным счётом никакого!
Я смотрела в окно и думала о чём-то своём, потом случайно взглянула на него, он это заметил и тогда тихо, как-то виновато по-детски, спросил: «Не скажете, какой сегодня день недели и какое число какого месяца?». Вообще-то я не удивилась, потому что по себе точно знаю: иной день так на курьерстве закрутишься в спираль, что мозг категорически отказывается помнить и день недели, и число, и месяц, а иной раз даже и год. Но тогда я точно знала календарные данные и ответила ему, а в подтверждение показала на бегущую строку над входной дверью в вагон: там всё было написано. Тогда он как-то жалко улыбнулся полубеззубым ртом (но ведь был отнюдь не стариком) и сказал: «Я, знаешь, две недели, а, может, и больше, не помню точно…бухал по-страшному…вот только вылез…вот еду…с работы меня уволили, я шофёром работал, теперь надо опять работу искать…». Мы с ним как-то не сговариваясь сразу перешли на «ты».
Я отчего-то разозлилась и почти закричала: «Ну, и зачем??? Зачем ты бухал? Совсем не можешь по-другому? Работу вот потерял, небось, и денег теперь совсем нет…». Он покорно кивал, глупо улыбался. Меня поразило, что в его фразах не было ни единого матерного слова, не было даже случайно вырвавшейся матершины, и это сейчас-то, когда даже мелюзга лет по 10-11, отроки и даже отроковицы в любом транспорте, в любом общественном месте, на улице орут, разговаривая, одной только матершиной, а вот он, запойный алкаш – ни единого матерного слова, во всяком случае здесь, в общественном транспорте, во всяком случае, разговаривая со мной…И ещё меня поразило, что не было в нём, в интонации его вопросов, фраз ни капли некоей внутренней злобы, что ли, на всех, что ли, на весь мир, что ли – не было! Вот такую абсолютную незлобливость, чуть ли не мягкость души видно без всякого микроскопа-телескопа сразу – в том человеке, в котором она оплетает душу и сердце. Подделать это невозможно, фальшь видно сразу, в нём, моём негаданном попутчике-алкаше не было никакой скрытой фальши, была чистая, как роса, искренность и мягкость…