Я спросила: «Откуда ты едешь?» и ответ его заставил меня на пару секунд открыть от растерянности и изумления рот, когда он, повесив голову, тихо, как будто самому себе, ответил: «Я не помню…» и опять посмотрел на меня виновато и как-то совершенно беззащитно: так смотрят малые дети, когда их за что-то ругают. Когда я всё же проглотила его безнадёжный ответ, то растерянно сказала: «Как это? Я не понимаю, как это так, что ты не помнишь, откуда ты едешь? Ты вошёл в эту электричку на Рижской, значит, до Рижской ты же откуда-то доехал, откуда?». Он опять посмотрел беззащитно и виновато и повторил: «Я не помню…».

«А куда ты сейчас едешь?»

«Мне надо на Белорусский вокзал, там, я точно знаю, мои приятели…»

«Тогда зачем ты сел на эту электричку? Она никак, понимаешь, никак, никаким боком даже близко не касается Белорусского вокзала, и почему ты уверен, что там тебя ждут твои дружбаны, если ты вообще не знаешь ни числа месяца, ни дня недели? С чего ты взял, что они там, на Белорусском вокзале и вообще сидят и ждут тебя?,,»

«Я знаю: они там и они ждут меня…». Как он мог это знать, у него даже телефона никакого не было! Он мотал опущенной головой и всё повторял: «Я знаю: ждут…», ну, просто маленький потерявшийся в большом городе ребёнок…Он совсем растерялся, когда я сказала, что на этой электричке он никогда в жизни не доедет до Белорусского вокзала: «Ааааа…как же мне туда доехать?». Почему-то вдруг сильно захотелось подсесть к нему, погладить его по голове, глаза у него, взгляд были как у беззащитного ребёнка. Но я не подсела, я сказала, что ему надо выйти на такой-то станции и сразу спуститься в метро, а уж в метро он сумеет доехать до Белорусской, ну, в конце-то концов, сумеет разобраться по схеме метро со всеми пересадками, в конце-то концов, ведь читать-то он умеет. И весь наш разговор мы вели с ним через проход в вагоне, не повышая голосов, народу почти не было, лишь пара пассажиров сидела где-то далеко совсем в другом конце вагона, и мы с ним прекрасно слышали каждое слово друг друга.

Тогда он опять горестно опустил башку в шапчонке, и пролепетал: «У меня денег нет, совсем», я округлила глаза: «Ну, ты же как-то прошёл на станцию на Рижской?!»

«Ну, вот как-то прошёл…Я не помню…Я две недели…а, может, месяц, не помню, так бухал, так бухал…»

Я смотрела на него и вдруг увидела не его, а своего двоюродного брата, который, уехав на Дальний Восток по работе, уже 20 лет как умер там страшной смертью, упившись вусмерть – от белой горячки, валяясь в пустой комнате совершенно голый в собственной блевотине и испражнениях…Братик мой любимый, Вова, мой самый любимый на свете человек, безотказный к любой просьбе любого, даже едва знакомого или вовсе незнакомого человека и такого добросердечия, отзывчивости и чуткости, каких я больше ни у кого в жизни не встретила. Он был блестящим интеллектуалом, переводчиком-синхронистом кхмерского и вьетнамского, и я ни разу не услышала, чтобы он хоть на что-то жаловался, чтобы скулил, ныл, и даже сейчас, спустя 20 лет я часто, очень часто плачу о нём так невыносимо мучительно, как будто всё случилось только что, только что, он часто, очень часто снится мне таким, каким он был в жизни: весёлым, смеющимся, кидающимся на любую помощь любому человеку, даже увиденному им впервые в жизни, совсем незнакомому. Я не могу его забыть, не могу!

И вот теперь, в вагоне электрички я увидела в запойном алкаше, не помнящем ничего о себе, своего двоюродного брата, Вову, ставшего запойным алкашом, но такого же, как этот мой случайный попутчик, по-детски начисто беззлобного, не знающего, не умеющего справиться с самим собой, не знающего, как с собой быть, такого же растерянного, беспомощного…