Но подлинный кошмар для него заключался далеко не в этом, не в возможной отсрочке начала чтения лекционного курса, а в том, что был категорически нарушен его привычный, хорошо отрегулированный modus vivendi [45]: ему предстояло переживать целые сутки, пока он не явит себя пред строгим ликом врача, добровольно не вручит свою заподозренную в ненормальности нормальность в его участковые руки и не начнётся хоть как-то проясняться взбаламученная мутным решением ситуация. Он уже был заведён, как старый пружинный будильник, готовый, не дожидаясь установленного времени, разразиться на всю округу оглушительным звоном негодования и возмущения. Однако ему придётся сдерживать свой завод в полном неведении относительно перспектив случившегося без малого двадцать четыре часа. Вот это и есть настоящий кошмар, грозящий превратиться в физическую муку, которую не заглушишь даже сильнодействующими болеутоляющими пилюлями.

…С неизвестным
Я останусь с глазу на глаз.

Весь день он не находил себе уютного места, причём нигде, тем более внутри себя. Ещё бы, а как он хотел после такого обнажённого откровения в отношении своей щепетильно-застенчивой личности. Ему в этой связи лезла в голову всякая несусветица, вдруг вспомнилась строка из стихотворения одного странного поэта со своеобразным ощущением самого себя, которую его мозг избрал рефреном на ближайшие несколько часов, будто соглашаясь с приведённым сравнением:

Я чувствую себя как окурок не в своей пепельнице.

Он, надо признать, пытался всё-таки вытряхнуть содержимое из специфической ёмкости, чтобы избавиться от подобного ощущения, однако, как ни старался, ничего не получалось. Докуренный бычок памяти заупрямился и сильно упёрся, изображая из себя тонкого ценителя табачной поэзии.

В упомянутый день Вениамин Ростиславович встал с постели намного позже обычного, резонно предполагая, что придётся как-то убивать время до вечера. Никогда с этим не было никаких проблем, он всегда знал, как себя занять, когда выпадала возможность свободно распорядиться образовавшейся паузой в работе. Он, как и незабвенный, «живее всех живых» Владимир Ильич, занимал её другой работой, поскольку, являясь многогранной личностью то ли от Бога, то ли благодаря своим блистательным родителям, много добившихся в деле обеспечения обороноспособности страны, то ли от собственного самовоспитания и качественного университетского образования, обладал целым набором талантов и умений. Но как раз в этот день таланты проявлять не хотелось совсем, не спасало никакое множество вариантов для деятельности. Дело было далеко не в её видах и количестве – сама деятельность не привлекала, отгораживаясь высоким и пугающим лесом несвойственной для него лени или, что было ещё более непривычно, мрачной апатии. Лень, которая, возможно, была ипостасью апатии, бессовестно и безжалостно провоцировалась, подначивалась, науськивалась полной неизвестностью, абсолютной неопределённостью.

Писать что-то умное было невозможно, ибо ничего похожего на умное в черепную коробку не вкладывалось, кроме глупого солипсического самоедства-самопознания, которое не было в состоянии лечь на бумагу, даже если бы очень захотело, оно не знало грамоты, его никто не утрудился обучить. Правда, Николаю Васильевичу однажды в далёких 1840‐х годах удалось заставить его аж в тридцати одном письме пролиться откровенностью, но Вениамин Ростиславович как сочинитель не был столь убедительно-златоустным, чтобы уговорить его сделать это во второй раз. Читать тоже было делом затруднительным, поскольку на каждой странице он видел только один и тот же текст – его вчерашний диалог с психиатром, который ничем не заканчивался на открытой странице, а когда он её перелистывал на другую, следующую, чтобы узнать о дальнейших событиях, его встречал там снова всё тот же диалог с самого начала. И сколько бы он ни переворачивал страниц, на каждой новой было одно и то же – разговор с врачом. Он даже попытался поменять монографию на приключенческий роман, но итог был аналогичным: что ни страница – то диалог, диалог, диалог… и снова диалог, как будто все авантюристы и искатели приключений были озабочены его словесной перепалкой. Переводить с иностранного на русский, чем он часто занимался ради дополнительного заработка или подготовки фактического материала для собственных статей или лекций, он не мог по определению, потому что упорно начинал переводить в обратную сторону, и не иноземный текст, а всё тот же вчерашний разговор. Сочинять стихи, а это, надо признать, у него неплохо получалось по отзывам знатоков, в такой ситуации было вообще бессмысленным занятием. Два его сборника уже хранились в фондах многих отечественных библиотек, но в сию секунду мозг словно специально рождал только обидные для него рифмы: «диалог – идиот», «врачиха – психа», «диспансер – офонарел» и тому подобные декадентские или символистические украшения. Его организм отвергал любое шевеление извилинами, да к тому же в такой извращённой форме.