Он сделал паузу, словно перебирая в уме болезненные воспоминания, затем посмотрел на меня с нежностью и горькой серьёзностью в глазах:
– Главное, чему я там научился, – это не вмешиваться в чужие отношения. Ты ведь слышала поговорку: «муж и жена – одна сатана»? Так вот, это верно для любых пар, даже если они не женаты.
Он замолчал ненадолго, словно взвешивая каждое следующее слово.
– Алиса-джан, запомни одну важную вещь. Прежде чем бросаться на чью-то защиту, обязательно спроси себя: а этот человек точно нуждается в твоей помощи? Он сам попросил тебя об этом?.. Если нет – лучше не вмешиваться. Иначе всё может закончиться плохо именно для тебя. Ты ведь помнишь, как я оказался за решёткой?
– Кажется, да.., – неуверенно произнесла я.
Несколько секунд между нами висело молчание, наполненное тяжестью воспоминаний, а потом папа снова заговорил:
– Это было давно, еще до твоего рождения. Я зашёл с двумя своими друзьями в один ресторанчик посидеть, поговорить по душам, вспомнить старые времена. С этими ребятами мы ещё в детдоме прошли огонь, воду и медные трубы, а позже отслужили в армии и оставались вместе, словно братья…
Его голос звучал тихо и спокойно, и я невольно притихла, стараясь не спугнуть момент редкой откровенности, возникшей между нами. Папа продолжил свой рассказ, который я перескажу здесь так, как помню.
За соседним столиком расположились трое мужчин и молоденькая женщина. Внезапно один из мужчин начал громко и грубо оскорблять свою подругу. Папа с друзьями переглянулись и поняли друг друга без слов. Отец сделал мужчине замечание, тот вскипел и поднял на него руку. Завязалась драка.
В отделении милиции девушка неожиданно дала показания против своего защитника, обвинив его в том, что он тайком приставал к ней, и что её друг отреагировал на подобное безобразие, как и полагается настоящему и любящему мужчине.
Так отец оказался за решёткой.
Там, за высокими тюремными стенами, ему пришлось ежедневно не только отстаивать свой авторитет, но и вести невидимую битву за собственную душу. Вокруг него были люди, ценившие силу и жестокость выше всего на свете. Папе было не привыкать к общению с подобными людьми, и все же это стало настоящим испытанием. Каждый день он словно ходил по лезвию ножа, балансируя между необходимостью быть жёстким и стремлением сохранить в себе хоть что-то от прежнего человека, способного на сострадание и милосердие. Спасением, по его собственным словам, стали лишь две вещи: огромный, почти небывалый для его двадцати трёх лет жизненный опыт и короткий срок заключения, который, хоть и казался ему вечностью, всё же оставлял надежду на возвращение к нормальной жизни.
Особенно невыносимыми были дни, когда кого-нибудь из его сокамерников навещали близкие. Они возвращались после свиданий с улыбками на лицах и блеском в глазах, который казался ему жестоким напоминанием о том, чего у него никогда не было. В долгие, бесконечные ночи он часами смотрел в потолок камеры, освещённой тусклой лампочкой, и пытался представить себе жизнь, новую жизнь, за этими стенами, когда наконец выйдет на свободу.
Переосмысление собственной жизни неизменно приводило его к болезненному вопросу, от которого сжималось сердце:
«А кому я вообще нужен? Кто будет ждать меня у тюремных ворот в марте 1969 года?»
Он отгонял от себя этот вопрос, но тот возвращался снова и снова, как назойливый ночной мотылёк, бьющийся о стекло в поисках несуществующего света.
Да, он жил среди людей, но одиночество его было безмерным, всепоглощающим. Иногда отчаяние накрывало его с такой силой, что он невольно застывал, уставившись в одну точку, словно ждал, что эта боль постепенно отпустит его сама. Он не сетовал на судьбу и не винил никого в своих бедах, но уверенность в собственной ненужности въелась в него так глубоко, что он не мог представить иной жизни, кроме той, которой жил – о жизни в одиночестве. Мысли о семье, о доме, о тепле и заботе любящего человека казались ему чем-то несбыточным, фантастическим, словно предназначенным для других, «нормальных» людей, к которым он никогда не сможет принадлежать.