– Христом, говоришь? Ежели будешь подобное городить, велю высечь. – Михейка вытащил откуда-то из портов малую ложечку с утицей на конце, крякнул и засунул ее в ухо. – Чего стоишь?
Все в отряде знали: ежели Михейка взял в руки копоушку, боле от него ничего не услышишь. Так готовился он ко сну.
– Не найдем Нютку – голову нам с плеч сымут. Степан Максимович и… она, – сказал Илюха уже в дверях горницы и пошел прочь с постоялого двора.
Зачем, и сам не ведал.
– Силуян, худо мне без тебя. – Она села на излюбленного коня.
Всякая баба давно бы закрыла рот и не жаловалась. Поселил ее в Верхотурском посаде, в хорошем домишке – хозяева, двое стариков, их мелкий сын, две такие же бабы, жены служилых, что не завели свои подворья.
Старики все понимали с полуслова, Третьяк заплатил им алтын сверх положенного и велел говорить, что живет у них Лукерья, жена служилого Ивана Малого (такое прозвание показалось ему самым невинным).
О том подумал не зря. Старик сказывал, что по городу ходят люди, спрашивают много. Да только все без толку. Нашли дурака – похищенную девку в городе держать. Пусть посреди леса дикого сидит, глазищи свои на деревья таращит.
Малó Верхотурье – слух по всякой улице идет. Все знали: людишки Степкины зерна закупили, солонины, пороху, рукавиц теплых, овчины – спозаранку уехали в Тобольск. «Несолоно хлебавши уехали», – сказывал Третьяк. Все в нем ликовало. Нудеж Лукашкин – и тот пропускал мимо ушей.
– Иди сюда, – похлопал он по лежанке, застеленной по сибирскому обычаю толстой шерстяной рогожей. – Побалуй муженька.
Лукаша тут же села, задев его вышитым подолом рубахи, потерлась о плечо – угождала. Третьяк держал бабу в страхе и послушании, чтобы знала: ежели что не по нему, тут же плетью огреет. Баба-то она дура, глупее любой псины. И хуже псины – вон, сынка бросила и даже не поминала о нем.
– Чего уселась-то? А сапоги снять, а порты, рубаху, – перечислял он и с удовольствием глядел, как жена, упав на колени, потянула сапог, стащила не сразу – раз на третий, так туго он сидел.
Потом раззадорился от вида ее налитой груди, от обтянутого льном покорного зада, уложил на спину, заставил бесстыже раздвинуть колени – жена того не любила, начинала хныкать, мол, грех. Вдавливал плоть вновь и вновь, да без толку, ударил пару раз, несильно, чтобы взвизгнула, вдруг вспомнил горящие бесовской синевой глаза, тонкий девичий стан и тут же излился в жену, будто давно не творил с ней постельного дела.
– Была бы ты посвежей. Старуха совсем, – сказал ей потом, когда Лукаша в одной рубахе села у печи штопать его портки. Она и не возражала, только сопела тоненько, виновато.
– Эх, кабы мне… – Он не стал договаривать, просто представил, как ладно было бы жить со старой да молодой женками. Одна бы хозяйством занималась, вторая – телом русалочьим ублажала.
Слыхал где-то, такое принято у магометан. Богатые могут и трех, и дюжину баб взять. Остаток дня представлял, каково так жить, и щерил рот.
Верхотурье на его вкус был городом малым. Куда ему до Соли Камской, Устюга, а тем паче Москвы? Острог утлый, грязный посад, казаки да стрельцы, торгаши бухарские, черные птицы – иноки – и весь городишко. Огорожен тыном со щелями в две ладони. Ежели инородцы явятся с боем, от Верхотурья и не останется ничего. Мостовых нет, осенью грязь да слякоть. Благо сейчас снег выпал, да немалый.
Но в золоте, винокурении, забавах город не уступал иным. Богохульства хватало. Третьяк шел знакомой дорогой в посад, где жили гулящие люди[5], где всякий мог найти забаву. Бани, скоморошьи песни, чарки с медовухой. И самое манкое место – о нем знал всякий казак, служилый, стрелец или торговый человек за Каменными горами.