* * *

– Жена ты мне. – В избу зашел кто-то большой, пропахший хвоей и порохом.

Лицо его пряталось во тьме. Все не могла углядеть, кто там. Послушная, обретшая за последние месяцы покорность Нютка накрывала на стол. Откуда-то взялось вино, терпкое, иноземное, какое пили в отцовых хоромах. Льняная скатерть с вышивкой. На огромных блюдах наложено яств с горою.

А незваный муж все ел и ел.

Наконец насытился и стал еще больше, аж кафтан на плечах затрещал. Вытер пальцы с тщанием приличного человека. Да у него обе руки, с облегчением поняла Нютка. То не старый Басурман. Не хромает – значит, и не Третьяк.

– Иди к мужу своему, – велел он, посадил Нютку на колени и запел колыбельную песню. Да странную: там все про голубя и голубку, про хвосты да крылья.

Потом целовал ее, гладил от самого затылка до места, где заканчивалась податливая спина. Сначала легко, невесомо, потом все настойчивей, вдавливая пальцы в ее плоть. «Жена, жена», – повторял на ухо.

Нютка проснулась, со стыдом вспоминая, что привиделось. Ее окружала безбожная тьма, далеко еще было до рассвета. Нютка вновь видела мужа. Он то гладил ее, то бросал, то умирал в глубоком овраге. И всякий раз, очнувшись ото сна и испив воды, думала, что сны вещие.

Так в маете и видениях Нютка провела немало времени. В зимовье потрескивали поленья, пахло дымом, похлебкой, вчерашним жженым хлебом, и она все не могла вынырнуть из глубоких снов, пыталась понять, знает ли того мужа. А он отворачивался и облачался в сумеречный кафтан.

* * *

Давно настал день. Нютка поднялась, испила водицы, поняла, что в зимовье осталась одна – Басурман, видно, ранним утром пошел на охоту.

Узница – да без стражей. Всякая дура бы попыталась бежать.

Э-эх…

Только Нютка давно поумнела. Недели две назад отыскала старые лыжи, приладила их, доковыляла до первой березы, упала, не скоро поднялась. Пошла в своих котах[7], оскальзываясь на каждом шагу, услышала вой недалеко от себя – и со всех ног бросилась в зимовье. До самого вечера отдышаться не могла. Басурман понимающе хмыкнул, увидав размокшие коты, что сушились возле очага.

Нютка тогда смирилась.

* * *

Загостевали сумерки.

Среди деревьев, где-то в белесом мареве похрустывало и вздыхало. Словно тосковало по родному дому, как и стоявшая у зимовья девчушка в ярком платке. Нютке вновь стало жаль себя, занесенную чужой волей невесть куда. И еще она отчего-то вообразила, что Басурман не вернется, останется где-то там, в лесу, в медвежьей берлоге. Одна Нютка не выживет. Или замерзнет, или…

Что мелькает меж светлых, почти сливающихся со снегом стволов? Какая-то нелепая, кособокая фигура. Движется медленно, тяжело.

– Вернулся! – завопила Нютка, позабыв о своей неприязни, и побежала навстречу.

Да, это был Басурман. Усталый, ловящий губами воздух, он тащил что-то большое. И оставался за ним красный след – Нютка и отсюда углядела его.

Одной рукой Басурману управиться было сложно, Нютка бестолково крутилась рядом, пытаясь помочь, но лишь вызывала негодующий рык. Добыча уже лишилась головы, охотник отрезал ее за ненадобностью. Тонкие копытца волочились по снегу.

– Возьми нож да поленьев принеси, – отрывисто сказал Басурман, и Нютка тотчас побежала исполнять его повеление.

Он развел костер между диким лесом и теплым зимовьем, буркнул зачем-то: «Волков отпугнуть надо». И они вдвоем сдирали шкуру, свежевали, вытаскивали успевшую остыть требуху, и Нютка не раз отходила, сплевывала кислую слюну – от запаха и вида крови мутило. До такой грязной работы ее раньше не допускали. Но Басурман не знал жалости, повторял: в этих землях иначе не выживешь.