Вдруг кончилась.

Он сам болел, ушёл на пенсию: распухла голень. Жил сам-другом. Пил сумбурно: самогон, тосол, одеколон с лосьоном, но и скот держал: для Марьи. Чистя хлев, бубнил себе, что, раз он с овцами, пускай «курям» задаст. В покос он клялся ей, что год «управили, а там – посмотрим»… Шли дожди, шёл снег, сирень цвела – в другой покос он вновь твердил, что всё у них «по-старому». Труд помогал сносить тоску, быть Заговеевым, героем с орденом, трудягою, у коего хозяйство справное и есть силёнки. Дети съехали во Флавск… Потом у них давай приплачивать за радиацию, «радиактивность из Чернобыля», чтоб пили водку против «нуклегнид». Так и лечились пьянствуя, лечась то бишь… Пил он – вовсю, но вкалывал. Забросил только женское: быт, стирку, штопку и в этом роде. Стались в итоге: чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, штаны с прорехами да пыль в углах. Он часто, засыпая, спрашивал: ушла жена? – и соглашался, что ушла; проснувшись, чувствовал, что нет – жива, вот-вот войдёт в избу. Он чувствовал: она жива, – и в эту пору, едучи через село, кивая сверстникам. Он в розвальнях сидел на согнутой одной ноге; больная, в валенке, торчала вбок.

Околица… Здесь мерин повернул в поля. Они весной распахивались c трассой через них, какую снова делали; всё лето ездили меж рослой ржи в пыли; потом стерню с дорогой вспахивали в зябь; слежавшись, зябь твердела; оттепель творила слизь, и сёла, что вдоль Лохны, превращались в острова; стынь заменяла слякоть льдом, вновь ездили; шёл снег, белил поля, машины снег сминали; а в бураны и метели снег спрессовывал бульдозер.

После гибели сов. власти пашни были брошены, возник пустырь со свалкой, ямами и рвами да опорами от ЛЭП без проводов. Здесь – радиация… Я, мать и брат, мы понабрали радов, зивертов и бэров в воинских частях, там, где служил отец. Но здесь, под Флавском, след Чернобыля; здесь будет смерть царить или оформится иное человечество. Я, например, уже мутант: фиксирую тревогу «горних ангелов», смятенность «гад наземных и подводных», прозираю ад. И я сказать боюсь о ужасах, что к нам грядут, – мчу в розвальнях, а знаю, чтó в финале будет. Лучше мне пропасть, ведь проще умереть, чем ждать чтó близится.

Мы добрались до Флавска, к магазинчику перед панельными пятиэтажками.

– Я мигом, на чуток всего… – Старик исчез за дверью; вышел он при водке, при бутылке. – Михайлович, пожди пока… – Он в розвальнях взял кружку, наплескал в неё. – Опохмелюсь я… – Выпив, сморщился, занюхал продранным у локтя рукавом. – Домчу!..

– В центр Флавска, ― я изрёк привстав, ―в администрацию. Ты с лошадью; куда тебе? А мне земли́ там выпросить.

Он рухнул в розвальни. – Дак помогу я. Вроде как от квасовских. Так ты один – со мной от общества, от коллектива… К Зимоходову? Мой побратим, считай… – Он быстро оживал; прокашлялся, и увлажнились взоры.

– Пьян ты, Иванович. Зачем тебе в центр с лошадью?

Он, расстегнув фуфайку, двинул орденом. – Я с им всегда во Флавск! Он – Трудового Знамени. А орден-то – мне Леонид Ильич дал. Лично!.. Есть резоны. Восседай!

– Ну, пап! – Антон похлопывал в дно санок.

Ехали и скрежетали ветхой улицей, когда-то бывшей тракт на юг; а новый тракт, «М-2», был справа, за кварталами. Налево – кладбище при мавзолеях, плюс грачевники, как и положено на старых кладбищах. Нас оглушал треск местного заюзанного транспорта; с колёс срывалась грязь, нас пачкая… Доехали до площади, огромной, годной Харькову, где Ленин, простирая длань, звал в радужную даль. Се символ: Флавск вокруг гигантского пустынного квадрата, и на нём великий вождь, оратор, реформист. За улицей, – она же трасса-магистраль «М-2», – был дом под флагом (некогда райком). Близ «хонды» мерин стал, и мы вошли в просторный вестибюль. Мой спутник прянул к мраморной широкой лестнице в огромных валенках, мы – вслед за ним. Поднявшись, сели подле двери, третьи в очередь. Сын медленно прочёл: