– Да что ж это делается! – театрально всплеснув рукою, завыла кухарка и высморкалась в платок.

– И не говори, Степашина! – дребезжащим старческим голосом сказала Фекла Федоровна и вздохнула. – Не так я думала с Витюшей встретиться… Не так!

– Да ведь рос таким удальцом, таким молодцом, таким заботливым! Всегда мне плюшки приносил после обеду. Я ему говорила, что для него напекла, а он мне, мол, нет, Степашина, кушай на здоровье, ты худенькая, – продолжала выть старая кухарка. – Ой, что делается! Что делается! Испортила нашего мальчика столица-то! Ой, испортила!

– И не говори, Степашина… – всхлипнула Федоровна и, поднявшись со скамьи, перекрестилась лицом к церкви и побрела домой.


Дневник Юлии Николаевны

Теперь нас больше – Виктор Степанович изволил вернуться в отчий дом. Немного похудел, так что одежда на нем сидит лучше, но, в сущности, такой же обыкновеннейший. Глаза, правда, шибко потускнели, но больше не смотрят с укором, скорее с усталостью. Теперь мы вынуждены, полагаю, каждый день наблюдать его усталую на нас физиономию и жалеть. Сейчас модно скучать, других дел ему здесь нет, будет с Наташей чаевничать.

Девчонки дрались сегодня дважды. Первый раз Наташа вырывала Марье косы – было днем, когда Виктор Степанович только приехал, второй раз случился меж ними перед сном. Я зашла ровно в тот момент, когда Марья сидела на Наташе и лупила ее подушкою. Наташа визжала неимоверно. Разняв их, я отправила Наташу постоять на холоде, а Марью нравоучила. Весь сыр-бор произошел потому, что Наташа обозвала Марью уродиной.

После я пошла к Виктору Степановичу, мне надо было говорить с ним насчет Наташи. Когда постучалась – он тотчас пригласил. Войдя, я заметила его глядящим во второе окно на березовую рощу. Где-то в ветвях дерева, которое почти полностью скрывает первое окно его спальни, надрывалась сова. Но, когда мы начали говорить, она умолкла и больше не возникала.

– Скучали? – вступила я, тесня Виктора Степановича на подоконнике и тоже выглядывая вдаль, вниз и по сторонам.

Дождь совсем прошел к тому часу. Небо рассеялось и блестело крохотными звездочками то там, то тут. Федоровна плелась с вечерней, за нею шла Степашина и попеременно всплескивала руками, очевидно, ведя какой-то спор сама с собою.

– Признаться, тетенька, тосковал неимоверно. Считаю, не всем нужно жить в Европах, в столицах. Мне следовало отучиться и скорее вернуться, а не торчать десяток лет черт-те зачем в городе, который вконец расстроил мое здоровье, – отвечал он и обнял меня.

Поцеловав мне плечо, потом руку, потом прислонив мою щеку к своим устам, он излил на меня столько доброты и нежности, что мне стало стыдно за то, как я приветствовала его сегодня, как обратилась к нему, придя, и стыдно вообще за то, зачем пришла.

– Неужто все так плохо? – удивилась я и тоже поцеловала его голову; лоб Виктора Степановича пылал.

– Отнюдь, тетенька, но чтобы жить во всем этом, нужно или вовсе не иметь души, или иметь душу низкую. Нужно искать слюнявой руки, которая открывала бы двери, нужно быть наглым и находчивым до денег. Поймите, я лишен гордости, поэтому мог бы поцеловать любую руку, но дело в том, что в этом нет никакого смысла. А об Европе ничего не добавлю, вы мое мнение знаете: в Европе нет человеков, следовательно, нет душ, это адово племя, – вздохнул он; я приласкала его по волосам.

– Нет, все-таки вы не изменились, – улыбнулась я. – Но оставим. Пришла поговорить по поводу Наташи.

– А что она?.. – туманно пролепетал Виктор Степанович.

– Да влюблена в вас, так что вы щечку-ручку-то ей не целуйте так часто, плечики-то ей не гладьте.