Часы на стене пробили семь. Тяжелые, монотонные удары. Каждый удар – еще один шаг по пыльной дороге бытия. Он сделал глоток горячего, горького кофе. День только начинался. И это было не утешение, а приговор.

II

Утро приходило, не как ясное, чистое обещание нового дня, но как медленное, тягучее размывание той более плотной, более честной темноты ночи, выявляя нечто серое, лишенное цвета, лишенное надежды, как старая, выцветшая фотография. Он ощущал его не глазами – они видели лишь муть стекла, – а в костях, в каждом суставе, в медленном, скрипучем пробуждении тела, этой непокорной, дряхлеющей оболочки, обреченной на продолжение, на бытие, когда душа уже давно знала бессмысленность всего этого. Атман, пес, чья простая, не обремененная мыслью верность была единственной теплой, неискаженной константой в этих стенах, поднял голову с коврика у кровати, его присутствие – тихий, неосуждающий факт, стоящий вне круговерти желаний и страданий.

Ритуал был вечен, неизменен, вытравленный в плоти и памяти годами повторения: подъем, тяжелый, волочащийся шаг к кухне, где холод плитки казался упреком, чайник, чей свист был почти насмешкой над тишиной, и наконец, кофе – темный, горький, почти лечебный запах, его единственный, признанный порок, его краткое, искусственное убежище от резкости существования, от этой вечной, невыносимой ясности. Пока кофе настаивался, он стоял у окна гостиной, глядя вниз, на мир, через стекло, которое казалось не просто стеклом, но пленкой, покрывающей его собственное зрение, или, быть может, отражением той мути, что скопилась внутри.

Внизу, на мостовой, уже начиналась суета, этот бессмысленный, лишенный цели танец марионеток, дергающихся на ниточках слепой, ненасытной жажды. Он видел их – маленькие, далекие фигурки, их лица – сжатые в напряжении, или пустые, или отмеченные печатью вечной, неосознанной заботы. Женщина в строгом, темном платье, бегущая к остановке, гонимая призраком успеха, этой иллюзией восхождения, которая рассыплется в прах, как только Воля, это вечно голодное, требующее Существо, найдет новую цель для ее страданий. Молодая пара, сплетенные руки, смех, тонкий и хрупкий, как стеклянные колокольчики, их мимолетное счастье – лишь блик на поверхности той темной, бездонной реки, обреченный на угасание, потому что Воля не терпит покоя, она подкинет новые желания, новые препятствия, новые формы той же вечной боли. Старик, похожий на него самого, медленно бредущий с сеткой, его путь почти завершен, но даже в дряхлости, даже на краю, стойкость не отпускает, заставляя цепляться за остатки сил, за жалкие крохи иллюзии, что каждый прожитый день, каждый болезненный шаг имеет значение перед лицом этой равнодушной пустоты.

Бессмысленно, – слово беззвучно формировалось где-то глубоко в горле, слово, ставшее его вторым дыханием, эхо Шопенгауэра, ставшее его собственным голосом. – Все это лишь проявления, лишь искаженные отражения той же слепой, безжалостной силы, которая хочет, хочет, хочет, и никогда не будет удовлетворена. И потому страдание – это не проклятие, это условие. Желание – страдание, да. Но достижение – это лишь мгновенное притупление боли, за которым следует пресыщение, а за пресыщением – новое, еще более острое желание, и снова, снова страдание. Круговорот. Ад без огня, лишь с вечной, грызущей жаждой.

Он видел это на каждом лице, отпечаток этой боли, даже если она была скрыта за натянутой улыбкой, за маской усталости, за показным безразличием. Ребенок плачет, потому что хочет игрушку. Взрослый страдает, потому что хочет власти, или любви, или денег, или здоровья – все это лишь разные, бесконечные формы проявления воли, которая использует нас, сминает нас, для своего собственного, лишенного цели движения. И чем осознаннее существо, тем глубже, тем острее его страдание, потому что оно понимает эту бессмысленность, эту ловушку, но не может, не может вырваться. Знание – это не свобода, это лишь более глубокая тюрьма.