– Я не хочу быть без тебя, Марк, – слова Манэ прозвучали не просто просьбой, а криком души, мольбой о спасении от одиночества, как утопающий взывает о помощи.

– Глупости, Манэ, – мягко, но уверенно сказал Марк, его голос был твердым, как скала, о которую разбиваются волны сомнений. – Ты должна лететь, не раздумывая. Такие шансы выпадают раз в жизни, словно кометы, проносящиеся по небосклону судьбы, и ты заслужила их, как никто другой. Твой талант… он должен расцвести там, где его оценят по достоинству, как редкий цветок в благодатной почве. Тем более, твой английский… он же почти безупречен, это ключ, открывающий двери в новый мир.

– А ты, Марк? Что будешь делать ты? – в голосе Манэ зазвучала не просто тревога, а леденящий страх, будто пропасть разверзлась между ними, готовая поглотить их любовь.

– Увы, моя патологическая дислексия к языкам – мой крест, – с легкой грустью ответил Марк, в его голосе звучала тихая обреченность, признание своей судьбы. – Выбора у меня особого нет, Манэ. Да и ты знаешь… меня ведь не выпустят, словно птицу в клетке, чьи крылья обрезаны.

Сердце Манэ сжалось от боли за Марка, будто ледяная рука стиснула его, лишая дыхания. «Как хорошо, что соленые брызги смешиваются с моими слезами…» – подумала она, отворачиваясь, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, как драгоценные жемчужины, которые не хотелось показывать миру. Она отплыла немного, чувствуя, как ком подступает к горлу, будто камень, тянущий ко дну. «Плевать…» – прошептала она вдали, и в этом слове звучала не отчаянная слабость, а невероятная решимость, сталь, закаленная в огне тоски. – «Я его не брошу. Мы – одно целое, две половинки сердца. Либо мы едем вместе, как две птицы в одной стае, либо я остаюсь здесь, корень, намертво вросший в эту землю. Никуда я не поеду без него, словно душа без тела, словно солнце без света».

Мощный, агрессивный поток обжигающе-горячей воды – разгневанный бог из медного чрева исполинской душевой лейки – обрушился на тело Марка. Это был не просто душ – это был катарсис, ритуальное омовение, призванное смыть не только въедливый привкус хлора, но и липкую пелену усталости, осевшую на душе за долгий день. Каждая струя, каждая капля – живая, пульсирующая энергия, шелковые нити, рожденные из жидкого огня. Они ласкали разгоряченную кожу, как нежное прикосновение любовницы, но в то же время обжигали, словно требовательный поцелуй ревнивца, пробуждая каждую клетку тела. С восторженным журчанием, похожим на тихий смех нимф, струи ударялись о холодные, гладкие плиты мраморных стен душевой, и, как капли расплавленного серебра, весело скользили вниз, к темному, зияющему жерлу водостока, вмонтированному прямо в мраморный пол. Этот стальной зев, казалось, бездонный, голодный, ждал, чтобы поглотить все – и воду, и усталость, и, может быть, даже тоску, что прокрадывалась в сердце Марка.

Он замер, неподвижный, под этим обжигающим, животворным ливнем, стремясь раствориться, исчезнуть, переродиться в этом блаженном, всепоглощающем тепле. Неизвестно, сколько бы еще длилось это упоение, это почти религиозное погружение в стихию, если бы душ вдруг не обезумел, словно демон, внезапно вырвавшийся на свободу из заточения. В одно мгновение гармония нарушилась, рай обернулся адом. Вместо ровного, ласкающего потока, он обрушил на Марка град беспорядочных, дерганых, почти истеричных струй. Это был уже не нежный ливень, а хаотичный шторм, взбесившаяся буря в стакане воды. Капли не ласкали, а хлестали, мелкие, злые плети, впиваясь в кожу. Звук журчания сменился хриплым, надрывным кашлем – захлебывающийся от мучительного приступа старика, из последних сил пытающийся выплюнуть из себя болезнь. Несколько мгновений струя еще билась в конвульсиях, дергаясь и плюясь остатками воды, исполняя предсмертную пляску механизма, доведенного до предела, будто крича о своей боли и усталости. И затем, испустив последний, судорожный вздох, словно вырвав из себя последние капли жизни, затих окончательно, погрузившись в мертвую тишину, оставив Марка стоять в ошеломлении, в тишине, которая казалась оглушительной после недавнего водного буйства.