Томми снова утробно прокричал.

– Тише, мальчик мой. Сестренку напугаешь.

– Я тебя не слышу. – С губ брата сорвался истошный вопль, пробравший меня до самых костей. – Я тебя совсем не слышу, папа. Не слышу, не слышу, не… – Папа потянулся к уху Томми, чтобы поправить специальную металлическую сережку. – Убери руки!

Он толкнул папу. С такой силой, что тот отлетел и свалил один из деревянных обеденных стульев. В воздух взвилась россыпь щепок. Томми повторял все те же слова: «Граната. Капитан. Аргон. Убейте меня». Стук его быстрых шагов гулким эхом расплывался по коридору, он исступленно хлестал себя по лицу – по левой его стороне, где кожа была изуродована и напоминала потекший воск, который кто-то перемешал.

Я всхлипнула. Томми впился в меня взглядом. Глаза у него были такие красные и опухшие, что привычного шоколадного оттенка было не разглядеть.

– Аделина.

Я отступила на шаг назад. Голос Томми прервал глухой треск.

– Адди, – продолжил он.

Папа простонал у его ног и приподнялся. Я снова попятилась.

– Прости. Пожалуйста, кроха, не смотри на меня так, – сказал Томми. – Мне очень жаль. Умоляю, прости. – Изувеченная пунцовая кожа на его лице сморщилась.

По моим щекам побежали горячие слезы. Томми снова закричал и выскочил из комнаты. Когда папа поднялся на ноги, послышался хлопок деревянной двери. Судорожно дыша, папа нетвердой походкой зашагал ко мне.

– Детка, ну что ты, тебе давно пора спать!

Он подергал меня за рукав ночной рубашки, но я не двинулась с места. Папа измученно вздохнул.

– За Томми не переживай, он в порядке, просто дни сейчас трудные. Пора спать. Если хочешь, пойдем ко мне в комнату.

Я покачала головой и заковыляла к себе в спальню. Дождалась, пока папа закроет дверь в свою комнату и из нее послышатся звуки гитары, а потом схватила свой альбом и сняла со стены медаль Томми. Деревянную дверь я прикрыла тихо, чтобы она меня не выдала.

Ночь выдалась холодной. Все деревья, кроме вечнозеленых, уже сбросили листву, а на серой, точно пепельной траве серебрился иней. Светлячки в такой холод попрятались. Месяц был еще совсем тонким, и мрак разбавляли только мерцание звезд и слабый оранжевый свет обгоревшей лампочки на крыльце. Вооружившись одним из новых папиных газовых фонарей, я огляделась. У реки подрагивала съежившаяся фигура, а судорожное дыхание эхом разносилось по холму.

Когда я устроилась рядом с Томми, он ничего не сказал. Холод просочился под мои тапочки, стылая грязь облепила платье. Кусочек льда проплыл мимо по реке, а потом зацепился за ветку, повисшую над самой водой, и раскололся.

– Кажется, теперь мы оба видим чертовщину, которой не существует.

Я обхватила колени и притянула их к груди. А потом, впервые за год с лишним, заговорила с другим человеком:

– Бранятся только плохие люди. Папа так сказал.

Брат ничего не ответил – может быть, попросту не услышал. Я не знала, как именно работают эти его специальные сережки, но папа всегда их поправлял, если Томми ничего не слышал. Я тоже потянулась к его уху, но Томми шлепнул меня по руке. Я отпрянула.

И снова у него хлынули слезы. Мужчины не плачут, вернее, им плакать не подобает, насколько я знала. Но папа плакал, когда я отказывалась от еды, а Томми рыдал каждый день с тех пор, как вернулся с войны. Мне на глаза тоже навернулись слезы, но от них нам всем сделалось бы еще хуже, так что я их смахнула.

Томми выдохнул, медленно и измученно, и сам поправил сережку:

– Давай погромче.

Я сглотнула, не обращая внимания на царапающую боль в горле, совсем отвыкшем от речи.

– Папа говорит, что бранятся только плохие люди.