Принц запретов Мэрилин Маркс
Copyright © 2023 by Marilyn Marks
Часть первая
Иерофант
Глава первая
Наша семья – cемья Колтонов – слыла странной. Пока я была маленькой и каждый вечер вприпрыжку спешила с папой к реке, то не задумывалась об этом. Брала с собой соль, а Томми устраивался на крыльце с ружьем на коленях и внимательно следил за темнеющей кромкой леса. Но все изменилось, когда мне исполнилось шесть, – тогда я и рассказала папе про огоньки.
– Красивые, правда? – однажды спросила я и помахала голубому светящемуся шарику, гладкому на вид, будто бы шелковому, – он подпрыгивал и кружился на ветру.
Томми и папа переглянулись. Взгляд у брата стал многозначительным, сразу почувствовалось, что он на девять лет старше меня и знает об этом мире гораздо больше. После того дня Томми не отходил от нас ни на шаг во время вечерних прогулок, а дуло его ружья, заряженного стальными пулями, отныне всегда грозно смотрело в сторону реки.
Но это было в порядке вещей – все равно что пойти в церковь в воскресенье или выпить чашечку кофе с утра. В нашей семье царили любовь и мир, мы жили дружно, точно три горошинки в одном счастливом стручке, и ничем не отличались от других трудяг-фермеров, возделывавших свои поля близ городка Фэйрвиль, штат Джорджия, истых христиан, как и все местные. Вот только мы не ходили в церковь и не прославляли Господа, а оставались верны своим традициям. Своим ритуалам. Как-то раз я спросила папу, почему мы не поем молитвы Богу, как все остальные.
– Потому что за нами придет не Господь, – ответил он, – а дьявол.
Я не сомневалась в его словах. Когда твой папа говорит тебе подобное, да и вообще хоть что-то рассказывает, ты не думаешь: «А не лукавит ли он, часом?» – а просто ловишь каждое слово. По вечерам я ходила с ним к реке. Когда в небе появлялась сверкающая луна, а цикады затягивали в траве свои кантаты, я тихонько бормотала начало папиной песни: Мы спускаемся к реке, к озеру да к болоту…
Я делала на земле круг из соли. Папа завершал ритуал. К ясеню да к туману полночному…
Так мы и продолжали. Мы плясали, молились, сыпали соль вдоль рек, окружавших нашу землю. У Томми были при себе стальные пули, а у меня на шее висел железный крест. Здесь, на нашей земле, защищенной нашей собственной литургией и знанием, которое нам передал папа, бояться было нечего. А знание это таилось в песне, которую мы пели. Папа сочинил ее сам.
В то лето, когда мне исполнилось восемь, я попыталась разузнать, почему мы каждый раз ее поем. Мы втроем сидели на крыльце. Папа попивал виски, брат – чай, а я играла у их ног деревянной лошадкой, которую выстругал Томми, – возила ею по затертым половицам. Папа и Томми обменялись тем священным взглядом, который у меня никак не получалось понять. Не обращая на них внимания, я опустила взгляд к реке, бегущей внизу, у подножия холма. С того берега мне помахала женщина с белой кожей, похожей на бересту.
Отец схватил меня за руку, пригладил мне волосы. Я тут же отвлеклась от диковинного создания.
– Однажды ты услышишь, Аделина. И все поймешь. Когда дьявол убивает святых, он неспешен.
Это была папина любимая строчка, ею заканчивался каждый куплет его особенной песни. Ее же он вспоминал всякий раз, когда я спрашивала, почему мне нельзя ходить в школу. Или почему мы ни разу не переходили мост через скованные железом реки, окружавшие нашу землю. Почему из всех людей мне разрешено говорить лишь с папой и Томми, даже если к нам приходят покупатели, которым мы распродаем урожай. Почему моя мама умерла, а я выжила и сделала свой первый вздох, когда она испустила последний. Ответ всегда был одинаковым, его смысл от меня ускользал, но такова была папина правда, а значит, и моя.
– А наш папа святой? – шепнула я на ухо Томми спустя несколько лет.
Когда я задала этот вопрос, мне было десять, и я была худенькая, как спичка, и пугливая, словно мышка. Томми обнял меня и ткнул пальцем в строчку на поблекших страницах собрания сочинений лорда Теннисона. В школу я так и не пошла, и в настоящей церкви мы тоже ни разу не бывали, поэтому учили меня дома. Томми любил книги о войне, а я поэзию, и вот мы нашли компромисс. Из мрака папиной спальни дальше по коридору доносились тихие гитарные аккорды.
– Нет, это ты святая, – ответил он так буднично, точно рассказывал о погоде, и прервал мои расспросы, вновь указав на «Атаку легкой бригады»[1].
– А по-моему, папа, – упрямствовала я. – Вот почему он боится медленной смерти.
Рука брата, лежащая на моих плечах, застыла, стала твердой, будто кожаный переплет у него под пальцами. А потом он произнес так тихо и зловеще, что я до сих пор гадаю, уж не почудилось ли мне:
– Святые душой не торгуют, крошка.
Эти слова не тревожили меня, пока мне не исполнилось одиннадцать.
Стоял 1917 год. Пускай война и не добралась до наших границ, газеты трубили о ней каждый день. В них упоминались края, о которых я, жительница джорджианского захолустья, даже и не слыхала. Да, у нас водились книги, но я почти ничего не знала о Уэльсе, Бельгии, Германии или о французских лесах, где погибло столько людей. В тот же год папа впервые стал брать меня в город. Я ненавидела эти вылазки, потому что всякий раз он заставлял меня вывернуть одежду наизнанку и повязать колокольчики на лодыжки. Хуже того – горожане пялились на нас. И перешептывались. Меж пересудами о том, до чего же мы странные, как я похожа на сатанинскую дочь в этом своем наряде и что папа славословит владыку бесовского, они делились страхами о войне. Говорили, что скоро в нее вступит Америка, а не то немцы явятся и всех перебьют.
Тогда немцы были моим главным страхом. Они могли бы потягаться с самим дьяволом. Детишки, игравшие в центре города, больше не вспоминали историй из аппалачского фольклора и не боялись, что их отправят в ад за то, что они не чистят зубы. В 1917-м все боялись только немцев. Все, кроме моего брата.
В день, когда Томми пришла повестка, я плакала, пока небо не потемнело. Но и тогда не успокоилась, проревев до самого утра. А Томми не боялся. Он твердил, что все будет хорошо. Что он, черт его дери – здесь он извинялся за грубость, – обязательно вернется домой! Когда война закончится, он первым же делом меня обнимет – так крепко, как никогда прежде, – и на солдатское жалованье купит мне те белые туфельки, которые я заприметила в городе, а потом мы обязательно дочитаем нашу книжку. Там осталось всего шесть стихотворений. Треклятые фрицы не смогут нам помешать!
В апреле мы втроем уже стояли в центре города и смотрели, как лошади поднимают столбы пыли у колодца. С шахт вернулась группка мальчиков с усталыми, перепачканными углем и сажей лицами. Они вымыли руки в ведрах и только потом зашли в здание школы. Там их ждали послеобеденные уроки. В окне каждого магазинчика и даже таверны, рассадника порока, который набожные дамы вечно пытались закрыть, виднелся американский флаг. С нами пришло еще четыре семьи – тоже попрощаться со своими новобранцами. Томми пожал руки новым товарищам, и они тут же разговорились, то и дело отпуская смешки, будто бы нас никогда не считали исчадиями ада. Новый враг оказался куда страшнее наших языческих наклонностей. Потом к нам подъехал грузовик, в котором сидела еще одна группа молодых бойцов в зеленой форме, сложив на коленях оружие. И вот Томми уехал, забрав с собой половинку всего известного мне мира.
Мы получали от него письма. Сперва даже часто. Я убедила папу заказать наш семейный портрет. Фотограф запретил нам улыбаться и пригрозил, что сидеть перед камерой придется так долго, что лицо может заболеть, а я все время, пока мы позировали, пыталась унять дрожь в губах. Потом я стала помогать папе собирать календулу и ивовую кору для аптекаря. На скопленные деньги удалось отправить потрепанное собрание сочинений Теннисона в батальон Томми, квартировавший во Франции. Я приклеила на заднюю сторону обложки книги наш с папой портрет и добавила записку, в которой пообещала, что, когда Томми вернется домой, мы сфотографируемся еще раз – уже втроем.
Потом поток писем стал редеть, затем и вовсе прервался на долгих полгода. Я чувствовала недоброе – гнетущее ощущение разливалось в самом воздухе вокруг меня, струилось по бурной реке, окружавшей нашу землю. Сначала я перестала есть. Однажды в поле я упала в обморок, и папа тут же кинулся запихивать мне в рот засахаренные персики. В тот день я впервые увидела, как он рыдает. А следом ушел сон. И речь. Зловещее предчувствие смерти придавило меня тяжелым грузом, стиснуло легкие, выбив из них весь воздух. Как-то раз я проснулась с ощущением, будто вовсе и не жила никогда.
Может, правы были горожане? Может, дьявол поселился на нашей ферме, а его мрачная тень не отстает от меня ни на шаг? Я написала папе записку с просьбой отвести меня в настоящую церковь – всего один раз. Вместо этого он записал меня на уроки балета.
– Если говорить не выходит, то можно танцевать. Как мы у реки. – Он провел рукой по моим шелковистым волосам цвета пшеницы. Заглянул в мои карие глаза – такие же, как у мамы. – Обещаю, доченька, он вернется домой. Бог тут ни при чем.
Точнее и не скажешь. Бог тут ни при чем. В отличие от меня.
Как-то раз мы возвращались домой с балета. Единственная танцевальная студия в нашем округе находилась за три города от нас, поэтому каждый вторник по вечерам папа усаживал меня в свое седло и мы мчались в Кальверстон. Когда лошадь пересекла мост, ведущий к нашим землям, в небе замерцали звездочки и осветили диковинных существ, плясавших в лесу: тут были и древесные женщины, и мужчины, чьи тела состояли сплошь из веток. Я уже привыкла к тому, что замечаю в лесу всякую чертовщину, а после отъезда Томми такое стало происходить еще чаще. Когда я перестала разговаривать, папа купил мне альбом и угольки, чтобы можно было зарисовывать лесных обитателей и показывать ему, кто живет с нами бок о бок. Обычно мне попадались маленькие крылатые люди, вьющиеся меж деревьев, длинноволосые мужчины размером с кошку и древесные женщины с цветами вместо волос, но в тот вечер я увидела создание, которого никогда прежде не замечала в наших краях.