Я чувствую себя ужасно из-за того, что только что дразнила ее. И не знаю, что ей ответить на такую горькую правду. Я подбираю слова, мысленно прикасаясь к ним кончиками пальцев, как к цветам вдоль садовой дорожки, не зная, какие выбрать. Но не успеваю сорвать их и выпустить на свободу, как Оливия продолжает, уставившись в окно за моей спиной:

– После той ночи у всех вас просто продолжалась прежняя жизнь.

Наша жизнь продолжалась только в том смысле, что сердца продолжали биться. Но ритм изменился, стал более торопливым, трепещущим от страха.

– Каждый день без тебя был пыткой, – честно отвечаю я. – Мы ломали голову, где ты, вернешься ли домой, отпустит ли он тебе когда-нибудь. Я…

– У тебя прелестное платье, – перебивает она, снова ловко уклоняясь от темы похищения. И смущенно опускает взгляд на свою одежду, позаимствованную из маминого гардероба: слишком большую, мешковатую в груди, свисающую под мышками, собирающуюся в складки вокруг тонкой талии.

– Я могла бы принести тебе какую-нибудь свою одежду, – предлагаю я. – Возможно, она тебе великовата, но…

– Возможно. – Оливия с размаху садится на кровать и грызет ноготь большого пальца. – Жаль, что у меня нет своей одежды. С тех пор, как я вернулась, я даже не чувствую себя настоящим человеком.

Я присаживаюсь рядом:

– Ты о чем?

– Я чувствую себя куклой в одежде, которую выбирала не я. Которой говорят, куда идти, что съесть, когда есть. Меня со всех сторон теребят полицейские, психотерапевты, судмедэксперты. Я ничего не решаю сама. – Она горько усмехается. – На самом деле я больше похожа не на куклу, а на мешок с вещдоками.

Я с раскаянием опускаю взгляд на свои руки, вспоминая, как хладнокровно назвала сестру ходячим местом преступления в день ее возвращения. И поднимаю глаза, гадая, услышала ли она тогда.

– Мама душит меня, – жалуется она. – Обращается как с ребенком.

– Она очень сильно тебя любит. И ее назойливость, и лазанья… Именно так она проявляет свою любовь, – я бросаюсь на защиту мамы, хотя сама чувствовала удушающие объятия ее заботы. Настолько тяжелые, что иногда кажется, будто на тебя навалили сотню толстых шерстяных одеял. Поначалу это успокаивает, но потом ты оказываешься погребенным под ними и еле дышишь.

– Ты права, – сокрушенно отвечает Оливия. И я чувствую укол сожаления из-за того, что заставила ее задуматься о своих чувствах. – Я веду себя неразумно. Я…

– Мама может перегнуть палку, – торопливо перебиваю я и прикусываю губу, потрясенная тем, что сейчас нанесла удар в спину своей любящей маме. Оливия улыбается, и между нами что-то возникает. Что-то сестринское, ослабляющее неумолимую хватку одиночества.

– Она бывает и такой, правда? – Оливия поджимает одну ногу под себя и заговорщически подается вперед. – Она повсюду. Постоянно. Я бы хотела, чтобы мы с тобой могли побыть друг с другом. Сбежать ото всех.

– Я тоже.

Она сияет:

– Правда?

Я киваю.

Она встает с кровати, вытаскивает коробку, достает мой дневник, лежащий сверху, открывает его и листает страницы, пока не находит искомое.

– Что ты делаешь? – спрашиваю я.

Она довольно улыбается в ответ, захлопывает дневник и швыряет на туалетный столик. Потом прислоняется к дверному косяку и зовет маму – почти точь-в-точь как когда ей было тринадцать.

Через секунду мама взлетает вверх по лестнице, взволнованная и окрыленная:

– Всё в порядке?

Оливия кивает.

– Извини, – нежно просит она. – Визит в полицию всегда выбивает меня из колеи. Я не должна была вымещать это на тебе.

– Не нужно извиняться, милая, – отвечает мама. – А если что-то понадобится, ты знаешь – я всегда рядом.