Они едут минут сорок. В какой-то миг лес заканчивается и взору предстают старые ворота, закрытые, притом что забор по обе стороны от них давно опал и закрыты они больше для виду. Приходится на мгновение выйти, чтоб распахнуть протяжно скрипучие створки.

На истёртую дорогу между двумя рядами мёртвых домов навстречу им выходит из первого же мёртвого дома старик в истлевшей одежде, которую держит на нём старый солдатский ремень с выпуклой звездой. Из-за плеча старожила торчит двустволка, её ремень пересекает впалую грудь. «Нива» встаёт, не доезжая до него несколько метров.

Седая нечёсаная давно борода концами летает по ветру. Старик диковато улыбается, расколотив лицо на великое множество морщин, и мелко кланяется прибывшим.

– Здорово, Егорович! – машет ему рукой отец Эсмы, вновь покидая салон «Нивы». – Как ты здесь? Два месяца не видались…

Андрей Иванович припоминает старика в другой деревне, что всегда выходит к нему с ружьём наперевес и долго пытается узнать, несмотря на фуражку. Полицейский возит старожилам и патроны, так как волки с медведями иногда хаживают туда.

– Всё хорошо, – отвечает старик добродушно, помедлив, точно припоминая что-то. – По яблоки?

– По них… – точно на иностранном говорит Андрей Иванович, хрустя позвонками.

– А мне вина привёз? – с придыханием вопрошает старик, принимая в жилистые руки крепкие холщовые пакеты, полные продуктов.

Все тоже замирают на мгновение, будто скопом соображая, есть ли вино.

– Кальвадос попьёшь, Егорович, – надрывает полицейский настоящую тишину. – Как Ремарк в «Триумфальной арке». Вино-то разве твой напиток?

Дети тоже выбираются из машины, бесшумно прикрывая двери.

– Это где… – морщится последний житель, лыбясь остатками зубов, – такое водится?..

Старая зависимость шустрой седой обезьяной мечется по померкшему нейронному лесу Егоровича, цепляясь за почти прозрачные лианы, что в цепких руках моментом приобретают цвет, двигая коренастое тело в сторону светлого пятна.

– Во Франции, – подсказывает Экой, выглядывая из-за Андрея Ивановича, так как отец Эсмы уже утратил интерес к диалогу.

– Кальвадос… – чётко выговаривает Егорович, погружаясь в магию звуков, где самым красивым было это слово. – Свечи ещё обещал побольше… – Во вселенной его ума тем временем тот самый примат влетает с размаху в пятно, пробудив другого большого примата, с внешностью старика, что вдруг вздрагивает, суетится и поспешает прочь.

– Яблочный коньяк, – подсказывает ему посвящённый Экой уже в спину.

Дети недолго таращатся вслед блаженному, что является ни меньше ни больше душой этой умершей деревни, или с ним – почти умершей. Ставшей уже почти инсталляцией былой жизни, некогда большой деревней. Большой, со множеством домов, со сломанными или незапертыми дверьми, где рукомойник висит просто, а туалет на улице стоит ещё проще, с колодцами кое-где, с одичавшими яблонями и вишней везде, с травой до колена, а где и по пояс.

– Егорович! Свечей целый ящик тебе привёз, – отвернувшись от старика, тоже декламирует отец Эсмы по слогам. – В этом году уже не приеду, вероятно. А медведь к тебе не заходит нынче?

– Заходит, как иначе, – затылком вздрагивает собеседник, растрясавший на ходу свои густые на удивление волосы и бороду, разводя слегка руки с тяжёлыми пакетами и создавая тем самым движение направленных маятников, которые амплитудно толкают его в выбранном направлении. – Медведь – мой друг, ты же знаешь… Чаще тебя только он! Меня не трогает, иногда еду приносит. Без пакета…

– Как зовут шелудивого? Напомни.

– Патрик, – произносит Егорович всем тут уже известное и неудивительное, встав на секунду как вкопанный в дверном проёме, чтобы с размаху не влепить пакеты в дверной косяк. – Был на днях, ушёл! – Старик утоп в неприглядности родных стен.