Я уже почти дошла до своей комнаты, когда услышала это.

Гитарный рифф. Глухие удары барабанов.

И его голос.

Меня будто парализовало.

Я замерла у приоткрытой двери в одну из комнат, где размещалась домашняя студия Грейсона. Он редко использовал её, но сейчас оттуда лился звук.

Он репетировал. Или писал что-то новое.

Я знала, что у него тур на носу, но никогда раньше не слышала его так – без толпы, без сценического образа, без огней прожекторов.

Только он и музыка.

Голос – хриплый, срывающийся. Не чистый, не выстроенный – он будто ломался прямо в записи, но от этого становился только ближе.

В нём было что-то сырое, слишком настоящее. Гитара рвала воздух, бас гудел в стенах, и на секунду я забыла, что должна его ненавидеть.

Мне хотелось уйти. Закрыть дверь. Сделать вид, что этого момента не было.

Но я не могла сдвинуться с места.

Он был поглощён этим.

Голова чуть опущена, губы едва заметно шевелятся в такт словам, пальцы ловко бегают по грифу. Он будто забывал, что в лофте есть кто-то ещё.

Это не сцена. Не шоу.

Это что-то личное. Слишком личное.

Чёрт.

Мне нравится его музыка.

Я ненавижу это. Ненавижу себя за это.

Я сжимаю стакан с кофе так сильно, что крышка трещит.

Чёрт. Чёрт. Чёрт.

Какого хрена он вообще должен быть в чём-то хорош? Разве он не должен быть просто раздражающим, самовлюблённым ублюдком, живущим в своём хаосе?

Разве он не должен быть просто человеком, которого мне легко ненавидеть?

Но я стою, слушаю и понимаю – это нечто большее.

В этом есть боль. Не поза, не жалоба, не мелодраматичное «смотрите, как мне плохо».

Что-то, что он никогда не скажет вслух.

Это звучит так, будто он разваливается на части, но продолжает играть, чтобы не сломаться окончательно.

Я ненавижу, что слышу это.

И ненавижу, что понимаю.


В этот момент Грейсон открывает глаза.

Всё рушится за секунду.

Его взгляд встречает мой, и вместо хрупких, сырых нот – лишь ухмылка.

Он резко меняется, как будто кто-то щёлкнул переключателем.

– Наслаждаешься, Коллинз? – его голос всё ещё пропитан музыкой, чуть охрипший.

Я моргаю.

Пытаюсь вернуть себе контроль.

– У тебя паршиво выходит, – бросаю я, стараясь звучать безразлично.

Он смеётся коротко, глухо, как будто я сказала что-то до смешного наивное.

– Конечно. Но ты ведь не ушла, да? – он медленно наклоняется вперёд, опираясь на гитару. – Стоишь тут, как фанатка у задника сцены. Давай, Коллинз, может, попросишь автограф?

Я сжимаю зубы.

Раздражение накатывает мгновенно.

– Да пошёл ты, Грейсон.

– Оу, какие мы злые, – он лениво откидывает волосы назад, уголки губ приподняты в насмешливой улыбке. – Значит, слушать можешь, а признать, что нравится, – нет?

– Тебе показалось, – отрезаю я, и мои пальцы сжимаются на стакане так, что он может треснуть.

– Конечно, конечно, – он кивает, но в его глазах пляшет веселье. – Только проблема в том, что я видел твоё лицо. Я видел тысячи таких лиц.

Он встаёт, делает пару неторопливых шагов ко мне.

– Ты втянулась, Коллинз. Тебе нравится.

Я чувствую его слишком близко.

Гитара между нами – единственное, что разделяет пространство.

Мои пальцы сжимаются сильнее. Хочется сказать что-то едкое, но язык прилипает к нёбу.

Я должна уйти. Прямо сейчас.

– Ты чертовски переоцениваешь себя, – выплёвываю я. – И свою музыку.

Грейсон ухмыляется шире.

– А ты чертовски плохо врёшь.

Воздух между нами искрит напряжением.

Его ухмылка только злит меня больше.

Я делаю резкий шаг назад, разворачиваюсь и выбегаю из комнаты, чувствуя, как жар пульсирует в висках.

Чёртов Грейсон.

Чёртова его музыка.

И чёртова я, которая не может её ненавидеть так, как должна.

Как такой мерзкий человек может делать такую музыку?