– Туча, да не та, – вглядывался пан Леон. – То манга летит. Слышал, местные говорили, радио сообщало – две манги будут.

– Что это?

– Да знов лангаста, холера её возьми. Саранчи стая. Вишь как, тучей солнце заслоняет. Если сядет – всё, спасу нет, объест до последнего листика, одни шпеньки останутся.

– А что нам делать?? – напружинились наизготовку младшие Далецкие.

– Не колыхайся, хлопцы, – усмехнулся пан Леон. – Сейчас что. Урожай собрали, сдали. Самое дрэное[45], когда в ноябре, под конец весны эту лангасту приносит, как в прошлом року было. Вот тогда была крышка – второго сева срок прошёл, и по третьему разу сеять уже поздно. Остаётся молиться матке бозке… Но и сейчас радости мало.

Манга в этот раз на землю Далецкого не села, ушла дальше, и весь клан Далецких вздохнул с облегчением, радостно бормоча проклятия ей вслед. Даже ненавистная саранча словно почуяла и убоялась их пламенного азарта первой удачи. Четверо младших Далецких, поработав сезон на дядюшку Леона, брали теперь собственные земли.

– Что, Антусь, не надумал? Своя земля! Ты только представь…

– То вы, Далецкие, – неуверенно возражал Антусь. – Вас тут много. И вы ж с пенёндзами[46] приехали, навсегда. А мне… вернуться надо. Моя доля там осталась… дома.

– Ты подумай! – соблазняли возбуждённые Далецкие. – Разве мы не поможем земляку, если что? Ты нам хорошо помог этот год!

– Так-то так… но на сколько вы кредиту взяли? Плуги, бороны, сулка[47], лошади, мулы… Трактор ещё пан Леон хочет брать. Сколько вышло, ну?

– Четырнадцать тысяч песо.

– Четырнадцать! Фью… – присвистнул Антусь, – это же и подумать страшно… Куда уж мне – голый приехал. Когда это вернуть возможно? Вон пан Леон всё поминает двадцать третий год, когда за тонну ваты пятьсот восемьдесят песо давали. Где тот двадцать третий год, будет ли так ещё? Он только проценты отдаёт, шесть лет… Мне нельзя столько, – отнекивался раздумчиво Антусь.

Скребли и раздирали противоречивые мысли. Эх, вот бы эту здешнюю землю перенести домой… Как говорят в России – за морем телушка полушка, да рубль перевоз.


Выехали затемно, до рассвета, пока не началось нещадное солнечное пекло, не позавтракав, – взяли маниоку и сало.

В резком утреннем ветре стаями заполошно носились, вертя «ласточкиными» хвостами и свирища, хищноклювые пёстрые попугаи, тревожно возвещая всей округе приближение неминуемой беды. Антуся внезапно посетило подспудное сомнение: а точно ли есть у них право крушить то, что не ими создавалось столетиями, этот девственный мир со своими правилами и законами жизни? Благо ли их вторжение…

Но Далецкие восторженно и жадно оглядывались. Им явно уже мерещились на месте этих непроходимых зарослей ровные поля с грядками ростков «планты», как местные называют хлопок; созревшая планта, усеянная коробочками с белой волокнистой «ватой»; тюки этой их собственной «ваты», увозимые возами и грузовиками; превращение «ваты» в шелестящие пачки песо… Незаметно радостное вдохновение Далецких захватило и Антуся. А что, в самом деле, вот она, своя – своя! – земля, бери и владей, чем не король?

Неподалёку взвился пыльный фонтанчик земли.

– О, то дрэно, – озабоченно нахмурился Леон Далецкий. – Броненосец драпает…

– Кто?

– Армадижо… пичисьего их тут кличут.

– Что ещё за зверь? Опасный? – стал беспокойно озираться Антусь.

– Да не. Сам собой он безобидный – так, жучков, мурашей разных ест. Малэ́нький, с кошку. Вроде ежа, но крепче, в панцире. Як жолнеж[48]. Вкусный… ежели споймаешь! – он пужливый, курва. Ты его и не чуешь ещё, а он чует и за хвилину[49] в землю – пых! – и пошёл. Но людям вражина – такую шкоду делает, весь грунт ходами портит, подземными. Коровы ноги ломают. Конь копытом попадает в его нору – верховой кубарем летит, можно и шею сломать… Ну ладно, пора! За дело! Тадек, Франек, за лопаты. Топоры, пилы – разбирай.