Но брошенная женщина все равно утащит за собой в могилу. Якобы Гришка помер от почечной недостаточности… У него же печень пропитая донельзя. Он в Соловьевке на Шаболовке почти прописался. По полгода не вылезал из-под физрастворов с глюкозой. Знаешь эту психушку для блатных? Клиника неврозов называется. Туда актеров пачками свозили. А чего удивляться, все актеры пьют. А когда им не дают ролей, уходят в запой. Запомни, Егорушка, все сплетни об актерах – правда. Все актеры – глупы, лживы и тщеславны. И Гришка тому подтверждение. У нас театральная байка ходит, дескать, когда Гришка ночью издох, на следующий день во время репетиции над сценой пролетел белый голубь. Якобы душа его прощалась с подмостками. Вранье! То ворона была! Такая же черная, жирная, наглая, как его душа…

Я слушал ее с тем порочным любопытством, с каким обыватель, разинув рот, слушает, как Пушкину наставляли рога, как Лермонтов обрюхатил сестру Мартынова, как Тургенев спал на собачьем коврике… Продолжать можно бесконечно. И слушать тоже.

– И я тоже стала бы звездой! А мне Гришка жизнь сломал! Я пришла на Трехгорку по распределению. Гришка за тридцать лет ни одной роли мне не дал. Выживал изо всех сил. И уволить не мог. При всех задевал меня: «Ритка, чего в артистки подалась? Ты ж страшненькая! Тебе Бабу-ягу играть!» А я не страшненькая была, а очень даже симпатичная. У Рязанова снималась. Это Гришка мстил за мою гордость и недоступность. У нас роли распределялись через постель. Если бы голливудский херассмент добрался до наших широт при его жизни, то сколько бы разобиженных баб по его душу выползло из всех щелей! От души потоптались бы на его могиле! Он столько молоденьких артисточек загубил… И ни один подлец не раскаялся, и ни одна жертва не сумела за себя постоять, – Подволодская вся аспидная: с оголенными нервами, раздвоенным язычком, немигающим взглядом, раздувающимся капюшоном и прицельным «жующим» укусом, – я так никогда не хотела. Вот и просидела тридцать лет без ролей, как Илья Муромец на печи пролежал. Будто и не жила вовсе. Одни лишь унижения и разврат. Как же уксуса хотелось выпить! Или театр поджечь. Сколько раз себя одергивала, чтобы не брать грех на душу. Это уж потом, можно сказать к концу жизни, Гришка остыл и, как обещал, определил меня Бабой-ягой во все детские спектакли. До сих пор играю. Окончить курс Массальского, быть лучшей на его курсе, чтобы на старости лет радоваться роли Бабы-яги. Зато теперь они в могилах, а я живая на сцене! Один Бог знает, чего мне стоило их пережить. Все ушли. И всех забудут. Рано или поздно. А на меня зритель ходит! – понизила голос до шипения. – Я такие бородавки наблатыкалась делать, мне гримеры завидуют! Знаешь, как я жути нагоняю? Кровь в жилах стынет, дети со спектаклей зареванные уходят, заикание зарабатывают. Вот так я играю! – чокнулась со своим отражением и осушила залпом стакан.

Я готов был аплодировать стоя. Мне было жаль ее. И было жаль всех: Гришу, Лидию Сергеевну, их дочку и даже проворовавшегося директора…

– Маргарита Михайловна, вы опять несуществующую роль репетируете?

Я обернулся. В дверях представительный мужчина. Подволодская тут же поменялась в лице, наспех натянула прежнюю заискивающую, жеманную улыбку:

– Ой, а я тут нашего гостя развлекаю. Вас дожидаются.

– А я ищу его повсюду, – и сухо со мной поздоровался.

Значит, это и есть неуловимый худрук. Стареющий хипстер или молодящийся пижон в роговых затемненных очках и бабушкином джемпере крупной вязки. Сосредоточенный, знающий своему времени цену, не настроенный на праздное общение и подчеркнуто вежливый с теми, кого считает ниже статусом. То есть со мной. Не мой человек, однозначно. Кокетливая пьянчужка Подволодская и то мне ближе. Мы с ней попрощались как старые знакомые. Еще бы, вся ее жизнь передо мной пронеслась!