«Трагическая гибель мисс Мэри Линдон: тело найдено в Темзе. Возможное утопление. Расследование продолжается».
Мир сжался до этой строки. Оцепенение сменилось смешком, тихим, как у ребёнка перед кукольным представлением. Затем громче, прерывисто, безумно. Хохот вырвался наружу, заполнив комнату, как исповедь, как стон сквозь тьму, сотканную болью.
– Она утонула… – прошептала Эванджелина, и её голос дрожал от восторга, от ужаса, от истины, что рушила её разум. – Я… нарисовала воду…
Тьма, что родилась в галерее, теперь жила в ней. Она чувствовала её, как второе сердце, бьющееся в такт с её собственным. И в этом биении она слышала его – Александра, чьи глаза, чья тьма, чья близость вели её всё глубже в бездну, из которой не было возврата.
Глава VII. Песнь сестёр
Эванджелина стояла перед Александром, и мир вокруг, пропитанный запахом дождя и гниющих листьев, сжимался, как ткань, готовящаяся лопнуть. Его глаза, бездонные, чёрные, как зеркала, в которых тонут души, ловили каждую дрожь её тела. Она была мотыльком, тянущимся к пламени, что сулило гибель, но не могла отвести взгляд. Тьма, что росла в ней после смерти Марты и Мэри, отозвалась на его присутствие, как эхо, пробуждённое в заброшенной часовне. Он знал – она чувствовала это, – знал о галерее, о крови, о её мазках, что отнимали жизнь. И всё же её тянуло к нему, как к тайне, что была роднее её собственного сердца.
– Позволь рассказать тебе старую повесть, – молвил Александр, и голос его, холодный, как дыхание осенней могилы, проникал в её кожу, как чернила в пергамент. – Было время, когда жили две сестры. Одна – кроткая, светлая, с кожей, подобной лебединому пуху, и голосом, что звенел, как весенний ручей. Другая – угрюмая, острая, как ветер на пустошах, с душой, свёрнутой, как увядший лист. И вот пришла беда: младшая пала во власть болезни. Врачи, глашатаи смерти, отвернули лица. Тогда мать, обезумевшая от любви и страха, сделала свой выбор. Жизнь за жизнь.
Он замолчал, и тишина, что последовала, была тяжёлой, как саван. Эванджелина чувствовала, как слова его, словно иглы, впиваются в её разум, пробуждая образы галереи – холсты, что шептали ту же фразу, кровь, что текла под её кистью. Она хотела спросить, но горло сжалось, как от удавки.
– Одним дождливым вечером, – продолжил он, и в глазах его мелькнула тень, нечеловеческая, вечная, – старшую нашли с головой, разбитой о каменные ступени. А младшая наутро открыла глаза и засмеялась. Но в её песне не было света.
Её сердце остановилось. Она видела это – не в его словах, но в тенях, что сгущались вокруг, в ветвях, что шептались, как холсты. История сестёр была не просто рассказом – она была зеркалом, в котором отражалась её собственная вина. Марта. Мэри. Их крики, их кровь. И Александр знал. Его взгляд, полный скорби, но и чего-то иного – знания, что разрывает душу, – говорил ей: он видел её в галерее, видел, как она становилась жрицей теней.
– Ты… ты знал, – прошептала она, и голос её дрожал, как лист на ветру. – Знал, что я… что это я…
Его молчание было ответом – молчание и взгляд, исполненный неумолимой вечности. Тьма в его глазах, та, что манила её с первой встречи, теперь пугала, но всё ещё звала, как бездна, что обещает покой. Она отступила, и мир вокруг дрогнул, как отражение в треснувшем зеркале. Тени парка вытянулись, их шёпот стал громче, и голос галереи, холодный, как могила, зазвучал в её голове: «Заверши… плата… жизнь за жизнь». Эванджелина повернулась и побежала, не чувствуя ног, не ведая дороги. Ветер рвал её волосы, тени хлестали по щекам, а мир гудел, как колокол перед погребением.