И вновь – галерея.
Тьма здесь была плотнее, чем прежде, она дышала, как живое существо, и воздух, густой, как чернила, обволакивал её, как саван. Эванджелина стояла босая, и каменный пол под ногами был холоден, словно касание смерти. Стены, бесконечные, как скорбь, были увешаны полотнами, и каждое шептало, смотрело, взывало. Но теперь она не была одна.
Перед ней стояла Марта – не та дряхлая старуха, чей голос трещал, как сухая ветка, а молодая женщина, чьи глаза полыхали отчаянием и решимостью, жестокой, как приговор. Она дописывала картину: юная девушка на крыльце, что крошилось под её ногами. Следующий миг – падение в зияющую пасть бездны. Эванджелина узнала её – дочь Марты, чья тень жила в её рассказах, в кукле, что следила из углов дома.
Марта, не оборачиваясь, произнесла фразу, и голос её был хриплым, но полным боли:
– У меня не было выбора.
Она растаяла в сгущающейся тени, как иллюзия, оставив Эванджелину одну перед холстом, где кровь девушки, алая, как её мечты, стекала на землю. Эванджелина закричала, но звук утонул в хоре шёпотов, что поднимался из стен: «Жизнь за жизнь». Зеркало, треснувшее, как её разум, возникло за холстом, и в его глубине она увидела себя – но другую, с глазами, полными тьмы, что родилась после Марты, после Мэри. Тьма, что связывала её с Александром, с галереей, с проклятием, что она не могла отвергнуть.
Тьма сомкнулась, и она упала, погружаясь в пустоту, где не было ни времени, ни надежды – только галерея, что знала её имя.
Эванджелина очнулась в своей постели, но слёзы жгли её щёки, а комната, пропитанная полумраком, казалась склепом, где реальность была растянута и изношена. Блеклый свет пробивался сквозь шторы, но он был холодным, как лунный луч над могилой. Её разум, хрупкий, как стекло, трещал под тяжестью видений – Марта, её дочь, кровь, Александр, чьи глаза были зеркалом её собственной тьмы. Она не знала, спала ли она, или пробуждение – лишь новый зал галереи.
Стук в дверь. Голос матери, тонкий, с тенью страха:
– Эванджелина? Ты не спустилась к завтраку… Ты в порядке?
Эванджелина не ответила. Её взгляд, пустой, как у куклы, блуждал по комнате, где тени шевелились, как живые. За дверью послышался шёпот, приглушённый, но острый, как лезвие:
– Она снова говорила сама с собой, Джеймс, – голос Анны дрожал. – Ты видел её глаза? Пустые. Как у той…
– Не говори так, – оборвал отец. – Не сейчас. Мы не должны терять её. Я… поговорю с доктором Элдриджем. Он знает, кого…
Лечебница. Слово взорвалось в её черепе, как крик ворона, вцепившегося когтями в плоть. Запереть. Связать. Уколы. Смирительные рубашки. Нет. Она отпрянула от стены, как от пламени, и сердце её билось, как птица в клетке. Надо бежать. К Александру. Он спасёт. Он знает. Он – ключ. Или проклятие. Но он – единственный.
Она бросила взгляд в окно. Сумрак, вечный спутник нового дня, застилал улицы. Мир казался зыбким, как акварель, размытая слезами. Но где-то там – он. Эванджелина не надела ни шляпы, ни перчаток. Плащ цвета воронова крыла обвил её плечи, как отчаяние. В котомке, у сердца, лежал том Кэрролла – часослов её заблуждений, свиток изломанных грёз. Она вышла, ведомая не рассудком, а зловещим зовом, что вёл её всё глубже в бездну.
Глава VII. Кто ты?
Эванджелина, ведомая зловещим зовом, что звучал в её груди, как второе сердце, вырвалась из дома, где тени шептались о лечебнице. Плащ, цвета воронова крыла, обвил её плечи, как отчаяние, а в котомке, у сердца, лежал том Кэрролла – скверный часослов её заблуждений, свиток изломанных грёз. Окно, словно зияющая рана, распахнулось перед ней; дыхание утра хлестнуло по лицу, и плющ, как руки мёртвых, тянулся из каменных стен. Она спустилась в сад, невесомо, обречённо, и трава, знавшая её шаги, молчала, как свидетель проклятия.