– Быть может, мы встречались, – сказал он, и слова его были загадкой, которую она боялась разгадать. – Во снах. В тенях. В зеркале, где души находят друг друга. Ты чувствуешь это, не так ли? Тягу. Тьму, что зовёт нас обоих.

Её сердце билось неровно, и мир вокруг дрогнул, как отражение в пруду. Она хотела возразить, но его слова, как яд, проникали в её кровь, пробуждая что-то древнее, что спало в её душе. Тьма, о которой он говорил, была в ней – она чувствовала её, когда рисовала Марту, когда видела, как демоны рвали её плоть. И теперь эта тьма росла, как чёрный цветок, с каждым шагом, с каждым его взглядом.

Они продолжали идти, и парк, казалось, менялся под их шагами. Деревья склонялись ниже, их ветви шептались, как холсты, а воздух стал тяжёлым, как в галерее. Александр остановился под сенью старого дуба, чьи корни, подобно венам земли, сплетались у их ног. Он повернулся к ней, и в его глазах она увидела не только тьму, но и боль – глубокую, как рана, что не заживает.

– Ты боишься, – сказал он, и голос его был мягким, но в нём звенела сталь. – Но страх – это лишь тень истины. Ты уже сделала выбор, Эванджелина. В галерее. И сделаешь ещё.

Она хотела спросить, что он знает, но его рука коснулась её лица, и время остановилось. Его пальцы, холодные, но нежные, провели по её щеке, и она почувствовала, как тьма в ней отзывается, словно чёрная гниль, что пробивалась после смерти Марты, расцветает под его прикосновением. Их губы слились в поцелуе – тихом, безмолвном, как дыхание времени, но в нём была не только любовь, но и проклятие, что связывало их через зеркала и холсты.

Мир дрогнул. Ткань реальности порвалась, как паутина под когтями ветра. Свет исчез, и глухая, липкая тьма сомкнулась вокруг.

Галерея.

Эванджелина стояла одна в проклятом чертоге, где стены дышали, а воздух был густ, как чернила. Перед ней – портрет. Недописанный. Мэри Линдон, заключённая в стеклянный резервуар, полный вязкой воды. Её руки бились о стенки, рот кричал беззвучно, волосы вились, как водоросли на дне забвения. Глаза её, полные высокомерия, теперь молили, но Эванджелина не чувствовала жалости. Только восторг – пьянящий, плотоядный, как тот, что охватил её, когда погибла Марта.

– Жизнь за жизнь, – шепнул голос за спиной, не громкий, но бездонный, как бездна, что жила в глазах Александра.

Дыхание, холодное, прогнившее, коснулось её шеи. Она знала, что делать. Кисти дрожали в её руке – не от страха, а от нетерпения. Каждый мазок – удар сердца Мэри. Каждый блик на стекле – гвоздь в крышку её водяной гробницы. Вода забурлила, Мэри билась, захлёбываясь, и в её глазах исчезло всё, кроме страха – звериного, беспомощного. Эванджелина улыбнулась, и улыбка эта была не её, а той, что рождалась в галерее – жрицы теней, чья душа теперь питалась кровью.

Картина ожила, и крик Мэри, реальный, разорвал тишину. Эванджелина смотрела, как стекло трескается, как вода заливает холст, и чувствовала, как тьма в ней расцветает, как чёрный цветок, что уже пустил корни в её сердце. Она была художницей. Теперь – орудием кары.

Кисть выпала из пальцев, и шелест трещин на зеркале за спиной стал почти утешением. Она знала – всё повторится. Тьма, растекаясь по стеклу, звала, и Эванджелина шагнула ей навстречу.

Она пробудилась. Вздох, хриплый и сухой, вырвался из груди. Подушка была мокрой от слёз или пота – она не знала. Комната была той же, но время сдвинулось, как лодка на чёрной воде. Утро молчало, лишь вороны каркали за окном, и их крики звучали, как эхо галереи: «Жизнь за жизнь».

Газеты, брошенные слугой, лежали на столике.. Дрожащими пальцами она развернула выпуск.