– Что есть сон? Что есть жизнь?.. Всё – тени. А мы – их отражение.
И в этот миг её пальцы дрогнули. В памяти всплыла кисть… и холст… недописанный… всё ещё звавший. Его голос эхом разносился по углам её сознания, и в улыбке Александра отражалась не надежда, но предвестие. Зеркало в углу комнаты, треснувшее, как её разум, отразило её лицо – и его, стоящего за ней, с глазами, полными той же тьмы, что жила в ней.
Ибо, быть может, она пробудилась. А быть может – просто вошла в следующий зал.
Застывшая красота: История Вероники Эймс
Пролог
«Есть тишина, в которой слышен шёпот. Есть картина, что смотрит в ответ. Есть рама, и в ней – не образ, но дверь».
На перекрёстке улиц Винчестер и Забвения, где тени ложатся столь густо, что кажутся осязаемыми, стоял дом, чья память была тяжела, как надгробие. Его стены, некогда белоснежные, пожелтели, подобно страницам забытого фолианта, а окна, что в былые дни искрились живостью джаза и гудками Форд-Т, ныне потемнели, покрытые пылью, словно очи, давно разучившиеся плакать. Говорили, что дом дышит – медленно, с хрипом, как умирающая душа, цепляющаяся за плоть. Шептались, что в лунные ночи его окна вспыхивают, подобно глазам, ищущим того, кто никогда не вернётся.
Никто не помнил, когда дом онемел. Старцы, чьи голоса дрожали от старости и ужаса, бормотали о проклятии, укоренённом в XVIII веке, когда алхимик, чьё имя стёрто из анналов, совершил ритуал, разорвавший ткань бытия. Иные утверждали, что проклятие началось в 1927 году, когда пожар, яростный, как гнев небес, пожрал семью Эймс, пощадив лишь Веронику, чья душа, как говорили, осталась в пепле.
Под самым коньком крыши, в мастерской, пропитанной запахами льняного масла, терпентина и пепла, обитала Вероника Эймс, художница, чьи руки, испещрённые пятнами краски, напоминали карты утраченных миров. Она редко спускалась в нижний мир, где шаги звучали слишком громко, а лица лгали без слов. После пожара, унёсшего её мужа Эдварда и дочь Клару, её голос умолк, словно пепел, осевший в горле, задушил всякую надежду на звук. Её очи, некогда сияющие, как изумруды, потускнели, но в них тлела искра – не надежды, а одержимости.
Вероника не творила для мира. Она писала для себя – или для тех, кто шептал из теней. Её портреты, развешанные по стенам мастерской, были не просто картинами, но окнами, зеркалами, вратами. Лица на них – женщины в кружевных перчатках, мужчины в цилиндрах, старцы с глазами, видевшими слишком многое – смотрели не на тебя, но в тебя, пронзая сердцевину души, где таится страх. Она не помнила, кто они. Порой ей чудилось, что она пишет их по памяти, но это была ложь, сладкая, как яд. Эти лики являлись сами.
Они приходили во снах, стояли над её ложем, их тени шептались в углах, нашёптывая обрывки имён, шорохи дат, вздохи угасших жизней.
– Пиши нас, – говорили они, и их голоса были подобны ветру, что трогает струны забытой арфы. – Мы не закончили смотреть.
Мастерская была её храмом, но и темницей. Стены, облупившиеся от времени, несли шрамы лет, как раны на теле. Мольберт, треснувший от старости, стоял в центре, подобно алтарю неведомому божеству. Витражное окно, чьи стёкла покрылись пылью, пропускало свет, окрашенный кровавыми тонами заката. Здесь, в святилище праха и забвения, Вероника творила. Её руки, тонкие и дрожащие, двигались с точностью, граничащей с безумием, но каждый мазок нёс тоску, каждый цвет – скорбь.
Она не ведала, что её искусство – ключ. Ключ к Потусторонней галерее, астральному царству, где души, пойманные древним злом, ждали своего часа. Она не знала, что каждый портрет, каждый мазок приближал её к бездне, где её душа станет ещё одной бусиной в ожерелье Галереи.