– Вы удивительный человек, Адольф, – начала княгиня. – Не теряйте в себе легкости характера, не подстраивайтесь под других. В наше время стало слишком модно забывать о человечности: молиться без веры в душе, жениться без любви, говорить без головы и поступать без сердца.
– Вы во мне ошибаетесь, – усмехнувшись, произнес я и, схватив со стола утреннюю газету, подал ее г-же Елизаровой. – Здесь обо мне достаточно написали. Советую ознакомиться.
– Зачем?
– Зачем ознакамливаться? – ехидно прозвучал мой голос. – Ну, во-первых, для общего развития, во-вторых, чтобы мое истинное нутро в полной мере явилось пред вами и…
– Зачем вы это делаете? – бросив газету в огонь, прервала княгиня, говоря с расстановкой. – Зачем казаться тем, кем вы не являетесь? Ежели вы думаете, что распетушившийся кудахтающий лебедь станет курицей, то глубоко заблуждаетесь.
– От чего в вас вдруг зародилась странная симпатия к человеку, которого вы знаете один день с лишком? Притом, однако, поразительно глупая симпатия, перерастающая в слепое оправдывание поступков распетушившегося кудахтающего лебедя.
«Елизаветочка Пал-на!..» – отзвуком послышался за дверью голос вдали коридора, заставивший нас обратить внимание на часы; стрелка подскользала к половине двенадцатого. Радушно раскрыв предо мною объятия, г-жа Елизарова улыбнулась. Смущаясь, я глядел то на руки княгини, то в ее желтые глаза, но затем, боязливо подобравшись ближе, обнял ее. Елизавета Павловна не отпускала меня из теплых объятий до тех пор, пока я, наконец, не расслабился, прижавшись ланитами к ее аккуратно уложенной голове.
– Поэтому!.. – отозвалась Елизавета Павловна и, проведя рукою по моему лицу, вышла из кабинета, оставив после себя лишь томный треск дров в камине и все то же таинственное молчание.
8 Février 1824
Сегодня ездил к Татьяне на рисовку портрета. Выехал довольно рано, сразу после завтрака, успел застать густой туман, липко обнимающий улицы просыпающегося города. Выглядывая из окон кареты, я не видел практически ничего, за что мог уцепиться мой пытливый взгляд. То там, то здесь мелькал фонарный свет, напрасно старающийся пробиться сквозь молочную пелену. Мне тогда стало невыносимо одиноко и грустно, словно я посмотрел в свое туманное будущее и ничего хорошего там не увидел. Перед тем как отправиться в путь, мысли были заняты только Татьяной, а ежели точнее, меня мучило: что уточка хотела сказать до того, как явилась ее мать? Но когда экипаж уже тронулся, настроение резко переменилось, и я затосковал по Аранчевской, правда, печалился недолго. Приятные воспоминания прервались вопросом: «что ж такое было между Бариновым и Мари, чтобы они стали называть друг друга Мишей и Машей? Никогда не замечал за ними дружбы, следовательно, меж ними нечто большее». Потом начал маяться неудобством отношений между мною, Керр и Розенбахом: «ежели Феликс, шедший вместе с Артуром под руку, даже не заметил моего исчезновения, ежели потом, дорогой от Шведова, он был позади и не вошел к старому князю здороваться, значит, я тягощу его», – вертелось в голове, – «Альберт подвернулся некстати, нечаянно узнал о разрыве с Мари и чисто по-человечески меня пожалел, значит, общается со мною из жалости. Скорее всего, Розенбах уже высказал Керр свои виды на меня, и то, что желание ехать на дачу было высказано зря». Но тут взгляд зацепился за одиноко стоящего мужчину, выдающегося из тумана, как натура рембрандтовских картин из темноты фона. Неизвестный был недурно одет: на нем возвышался высокий цилиндр, с плеч спадала новая черная шинель, в руках бликовала лакированная трость с ручкой в виде звериной лапки. Лица мне не удалось рассмотреть, я запомнил только длинный нос и темные волосы, стриженые чуть выше плеч. Что-то содрогнулось внутри меня, я встрепенулся, будто отряхиваясь от чего-то гадкого. «Как неожиданно подвернулся этот человек! Тьфу, напугал! – нахмурился я». Но притом вновь встряхнулся и выглянул в окно; незнакомец исчез.