– Нет, люблю – и все, не могу ее потерять, не вынесу. – И не вынес, сердешный, в петле успокоился. Да что это такое? Уж не один год прошел. Наташке я простила… а ему не прощу. Никогда. Кого страдать оставил? Меня, мать, – она горько вздохнула и повернулась на другой бок.

Ефим уж помер к этому времени, допился. С кем делила она свои горести и редкие радости? «Вот с ним, – и она ласково посмотрела на портрет красивого мужественного офицера в черном мундире. Только с ним вела разговоры о своей жизни, несправедливости мужа, о вечных унижениях, о своей любви.

Сначала прятала фотографию под кружевную салфетку на комоде. Однажды после задушевной беседы с ним она вдруг поняла, как обрести свободу. Через несколько дней хоронили Ефима. Пьяный, он выпил какую-то ядовитую жидкость перепутав бутылки. Придя с похорон, она впервые свободно беседовала с человеком на портрете. Она призналась. Как полюбила его глаза, строгий взгляд, чеканную походку. Красивый, мужественный человек смотрел на нее строго из-под козырька черной фуражки. Она попросила сделать портрет в районном фотоателье, и повесила на самое видное место.

Перед Пасхой, Рождеством, вытерев пыль, она украшала портрет сухими гроздьями рябины и еловыми веточками. Маня опять вздохнула. Бывало, смотрит, смотрит, не моргая, на это любимое лицо и кажется, что офицер отвечает ей строгим, но и ласковым взглядом… Но об этой любви никто никогда не узнает. Маня забывается сном. Видится ей дорога после дождя, стоит жаркое лето. К её дому идут двое: один в черном мундире офицера, стройный, крепкий, любимый. Другой в белой рубашке, которая красиво оттеняет загорелое лицо и его серо-голубые глаза. Это ее Валера, сын. Она смотрит на них.

– Мама! Мама! – кричит он. – Смотри, с кем я пришел. Маня резко просыпается. Кто-то стучит в окно. – Иду, иду! – говорит Маня, но подняться не может.

– Мама! Вставай! – кричат в форточку. – Вова-то наш! Повесился!

Ценою беспредельной любви стали три могилы на сельском кладбище: Вовы, Валеры, Людочки. Да, Людочки. В роковую Новогоднюю ночь ее зарезал человек, который тоже «бесконечно» любил и страдал от ее неверности.


Тетка Маня умерла в сентябре 2008 года. Болела тяжело. Еще одна изба осиротела. Портрет Штирлица, украшенный веточками сухой рябины, так и висит в простенке между окон.

Заметка ко 2 главе

Этот рассказ был вторым и последним, который я прочла еще при жизни мамы. Прочла и отложила, скупо ответив, что она, как всегда, все приукрасила в своем тексте и что в сельском быту я не видела тонкости любовной линии и трепетности чувств. Своей жесткой рецензией я ее обидела, и она больше не протягивала мне свою тетрадь, да я и не хотела ничего читать больше.

Сейчас я понимаю это и каюсь за свой гонор и резкость. Не написав тогда ни одной строчки, я не понимала, как больно могут ранить слова первого, кто прочтет твое произведение. Ведь для писателя отзыв первого человека, к тому же еще и дочери, важен намного больше, чем рецензия маститого редактора.

Признаюсь, тогда я малодушно сводила счеты с когда-то сильной и доминирующей мамой, я окрепла и показывала свое мнение и даже осмелела для критики. Тогда я еще не научилась принимать другое мнение, отличное от моего.

Мне важно сейчас рассказать об этой истории так, как я видела ее.

Тетка Маня на меня производила впечатление угрюмой и неуживчивой бабки. Она гордо несла свое грузное тело по колдобинам улицы, ее лицо было заковано в маску озлобленной скорби. Уголки рта опустились так глубоко, что линия губ напоминала горбатый мостик через речушку. На мир она смотрела сквозь узкие щели глаз, смотрела не по-доброму. Ее внутренняя сила была очевидна всем, даже агрессивному дураку Роме, которому в пьяном бреду ничего не стоило повалить соседские ворота и отколошматить старух, когда он искал, чем ему опохмелиться. Встретившись с Маней на улице, он тут же трезвел и отскакивал в сторону, суетливо перебирая ножонками по сколькой колее. Он боялся ее, махал рукой, матюгался, отскакивал еще дальше и улепетывал что есть духу.