Земляника для сына по Млечному пути Любовь Тимофеева, Анна Романова


Вступление

Мама писала эту книгу долго и очень старательно.

Тогда я принесла красивую толстую тетрадь в клетку, с плотным переплетом со словами: «Вот тетрадь, и ты можешь в ней писать свои рассказы. Тебе главное заняться делом и хоть как-то выползти из этой черной ямы уныния».

Мама посмотрела на меня с обидой, пронзительным взглядом своих голубых глаз. Она понимала, что купленной тетрадью я просто хочу от нее отвязаться, перестать слушать то тяжелое, что она проживает каждый день.

Слушать я не хотела категорически, обрывая ее чтение после каждого предложения, в котором видела ее расположение к героям книги, – меня это раздражало. Тогда я была другой, тогда я еще не потеряла ее, мою маму.

Она была глубоко чувствующим человеком. Все, что окружало ее: жизнь, отношения и судьбы людей – застревало в ее мыслях, перемалывалось, проживалось и оставляло глубокий след. Подчас она «проваливалась» в это сострадание очень глубоко, и я не могла ее понять. Горе деревенской озлобленной алкоголички, похоронившей сына-насильника не вызывало у меня сочувствия. Мама же видела в ней человека, мать, и на это были свои причины, о которых я напишу позже.

Мамы нет уже восемь лет, восемь лет мне потребовалось, чтобы понять и принять ее чувства, прожить этот отрезок времени без нее и признаться себе, что жизнь я воспринимаю почти так же, как она.

После ее смерти я забыла об этой тетради, пока случайно не наткнулась на нее, перебирая мамины конспекты в холодной комнате нашего деревенского дома, пришедшего в запустение. Тогда, проживая всю тоску по ней и бабушке, я собирала все их книги, записки, открытки, рисунки, фотографии – все, что было с ними. Из-под стопки журналов выглядывал лощеный корешок тетради, я потянула за него, журналы рассыпались вокруг. Тетрадь ждала меня несколько лет, не канула, не пропала, не сгорела потом вместе со всем нашим скудным скарбом в том доме.

Она была с ней многие годы, правильным учительским почерком мама вписывала страницу за страницей свои наблюдения о быте и чувствах обычных людей маленькой сибирской деревни, в которой названия улиц появились лишь совсем недавно.

Я не любила эту деревню, и сейчас в душе несу настороженное отношение к каждому эпизоду из маминой тетради. Как-то я услышала интересное высказывание: «… ты никогда не полюбишь то место, где тебе было плохо». Так сложилось, что война нас выкинула из уютного, солнечного Грозного и побежали мы туда, где когда-то начиналась история нашего рода, в места, где родился мамин отец. Когда приходит беда, то все меняется вокруг, даже люди. Все совпало в одной временной точке: чеченская кампания, период лихолетья 90-х, безработица и безденежье, отсутствие крыши над головой. Мама любила повторять: «Как тяжелы ступени чужого порога…»

Сейчас мне уже не обидно за нашу «чужеродность», она и мне самой кажется очевидной. Мы жили в другом мире, в котором не было тяжелого деревенского быта, непосильного порой труда, сенокосов и скотины, когда от усталости ты сам становишься той скотиной, которой лишь бы добрести до стойла.

Нам нужно было жить, если уж мы не остались лежать безымянными в том рву грозненского кладбища возле Консервного завода. Если жить, то хоть как-то «привиться», не замерзнуть, не скатиться, не захлебнуться в этом одиночестве судьбы беженцев.

Сибирь всегда была суровым краем, и когда стало тяжко во всей стране, то и деревня, потеряв свой привычный рабочий уклад, стала превращаться в озлобленную старуху: опустели фермы, перестали засевать хлебом и овсом поля, молодежь потянулась в город. Лишенный опоры народ стал пить и тонуть в этой безысходности, часть моих сверстников просто свели счеты с жизнью, сделав это просто и жестко, по-деревенски, повесившись в сарае. Озлобились все, даже природа.

Я пока не могу понять суть человеческой души, а русской души и подавно. Вроде бы мы и свои, а не свои. Так и продолжалось много-много лет.

Часть односельчан относилась к нам с опаской и даже с непонятной надменной брезгливостью. Соседи, в основном пожилые трудяжки-бабы, наоборот потянулись к нам с половиками, валенками, вязанными носками, паренками[1] и шаньгами.

За глаза нас называли «чеченцами», но сейчас мне не обидно, так как в деревнях часто нарекают чужаков по названию тех мест, откуда они прибыли.

Многое было пережито нами бок о бок, пока я училась в институте в Тюмени, а мама с бабушкой жили в том глухом селе с одним фонарем. Так и запомнила я этот фонарь, который освещал лишь маленький клочок деревни, погрузившейся в зимние сумерки, а еще холод и вой собак. Когда тяжело, то и собаки воют как-то безысходно. А я шла, шла, шла на его свет сквозь непроглядную тьму, лишь бы не сбиться с дороги.

Сейчас, спустя годы, я уже не могу разделить нашу жизнь с жизнью в деревне Лобаново. Я больше вспоминаю белый купеческий магазин возле реки, фельдшерский пункт, перед входом в который деревенские всегда снимали галоши. Бабы Мани, Шуры, двоеданский[2] староста Гриня, Окунь и Дарданелла, Скиперские, Шаляпины, Невидимовы.

Героев в этой книге будет много, часть историй я уже забыла, и мне придется звонить оставшимся старожилам и расспрашивать. Только бы живы были и при памяти, поэтому мне нужно спешить.

* * *

В процессе прочтения и перевода рукописного текста в печатный мы позволили себе внести незначительные изменения: расшифровать сокращения слов, в некоторых предложениях внести поправки в пунктуацию.

Также приняли решение включить в печатный вариант книги фотографии рукописного текста из самой рукописи с поправками и исправлениями автора.

Глава 1. Земляника для сына по млечному пути

Она очнулась под утро от холода и сырости. Ночью прошёл дождь. Она не помнила, как оказалась на улице. Наверное, Вовка выбросил ее на крыльцо, закрыл дверь. Подняться у нее не было сил, да и вообще не было никаких чувств. Вот и провалялась на мокром холодном перекрестке в одном платье, без обуви, без платка. Как доползла она сюда – не помнит. Мокрые жиденькие волосенки прилипли к лицу. Неверными движениями она пыталась соскрести их с лица, но пальцы были бессильны. Они просто окоченели. Ноги превратились в бесчувственные палки, платье отяжелело. Кто-то пытался ее поднять: «Вставай, вставай, замерзнешь, мы доведем тебя до дома». Но она не вставала и не хотела вставать. Раньше никто не поднимал ее, когда она оказывалась в таком состоянии, и сейчас ее злило, что кто-кто тревожит её, не дает спокойно лежать в холодном плену, когда можно ни о чем не думать, не вспоминать, не мучиться.



Она попыталась оттолкнуть женщину, склонившуюся над ней, с трудом грязно выругалась. Потом поползла боком по дороге, выплевывая с хрипом ругательства. Она ползла туда, где стоял грязный желтый дом. Там жили убийцы ее сына. Дом приближался, силы прибавлялись. Наконец она смогла встать на четвереньки, и полились потоки грязных ругательств и проклятий, но дом был глух и безмолвен.

Хозяйки выгоняли коров на пастбище и равнодушно смотрели на маленькую грязную женщину, шатающуюся под силой истошных криков:

– Убили моего сына! Убили! Проклинаю, вас тоже когда-нибудь убью! Ишь. Спрятались! – и она, задохнувшись, упала в канавку у дороги и уже не вставала.

Время от времени это повторялось. Приходил ее муж, огромный мужик с маленькой змеиной головкой, хватал мокрую, безвольную жену и тащил домой. Иногда он бросал ее на дорогу, чтоб передохнуть и поудобнее подхватить эту тяжелую, как намокший тюфяк, тварь и нёс ее в гору, где стоял их дом. Ноги ее волочились, бились о землю, цеплялись о камни. Тогда приходилось ее дергать. Он притаскивал жену домой, бросал у порога, затапливал печь. Так как ее тело мешало ему ходить в сени, он со злостью отпинывал её, пока она не оказывалась под лавкой.

Она не стонала, словно ей не было больно, а может, действительно не было больно.

В тепле оттаивало тело и душа, ноги краснели, все ушибы, синяки и рваные раны становились страшными. Тело начинало ныть, болеть, дергать, словно один большой нарыв.

Очнувшись под лавкой, она недвижно лежала и вспоминала, как впервые после смерти сына увидела его. Это было как наяву. Она видела, как стал проваливаться колодец, сруб накренился, показались большие белые руки, они цеплялись за его край. И вот в углу избы появился он, Витюня, ее сынок. Он стоял совершенно обнаженный, белый, как простыня, словно вымытый ледяной водой. Безвольно свисали вдоль тела его крепкие руки с толстыми корявыми пальцами. Короткие кривоватые ноги были согнуты в коленях. Он смотрел на мать большими блеклыми глазами, оттопырив толстые губы.

Черной шубейки, в которой его бросили декабрьской ночью в колодец, не было.

– Тебе холодно, сынок? Иди к печке, вот сюда. Она обняла его, она чувствовала его тело. Голова его клонилась на ту сторону, куда ударили ножом. Она ощущала рваные края раны, прижимала его голову к своей груди, которая наполнялась радостью. Витя жив, жив, вот он. Она может обнять, прижать к себе. Она буквально захлебывалась от счастья.

Сейчас она отогревала его своим теплом, беспредельным материнским теплом. Его было много, даже непонятно было, как это маленькое, тщедушное тело могло вместить столько живительного жара, ни на кого не растраченного.