12/V. Продолжу о поездке в Белоостров.
Весь мой интерес направился, конечно, к фигуре Ремизова, т. к. мне довольно знать о ком-нибудь, что он писатель, хотя бы даже и не из особенно вкусных, чтобы он сразу привлек мой интерес, но это до тех пор, конечно, пока я не узнаю, что это такое, стоит ли интереса или нет. О Ремизове же я не имела еще никакого своего мнения; читать его не приходилось; слышала только, что он что-то чудит. Поэтому я уставилась на него с большим любопытством.
Я еще никого не встречала, кто бы так подходил по внешнему облику к типу Квазимодо, как Ремизов. Он несомненный урод, но что-то есть в этом уроде притягивающее к себе; чувствуется во всей его фигуре какая-то сосредоточенность в себе, какой-то свой мирок, в который нет доступа постороннему; чувствуется, что он и сам совсем особенный, отличный от всех людей. Точно он питается не теми же ростками, как и мы, не из общей всем нам почвы. В нем есть сходство с Сиповским в лице, но последний со своей пошлой физиономией и деланой мефистофельской складкой кажется прямо уродом рядом с Квазимодо-Ремизовым, несомненно заключающим в себе какое-то внутреннее благородство. В нем нет ни тени вычурности, ничего похожего на рисовку; наоборот – масса простоты и, может быть, даже застенчивости или просто отчужденности. К сожалению, заговорить с ним было никак невозможно, т. к. сначала он ушел с И. А. в моленную и о чем-то долго совещался с ним там по секрету, а потом все время держался особняком и упорно молчал. Да я и сама стеснялась, откровенно говоря, спросить его о чем-нибудь: при этой обстановке и таком положении дел это могло бы показаться неделикатной назойливостью интервьюера или любопытствующей девицы. Достаточно того, что я смотрела на него во все глаза и по возможности наблюдала за ним.
Во время обеда Ремизов сидел за столом на балконе, куда я идти побоялась из‑за своей простуды; забрался, говорят, в самый угол и так же все время молчал.
Едва нас позвали к столу, как И. А. опять захлопотал.
Вообще, он проявляет необычайные способности там, где надо что-нибудь устраивать, распоряжаться, вообще проявлять активность своей натуры, и тут он очень деятелен и подвижен (хотя и несколько суетлив по-бабски), невзирая на свой багаж, как И. А. называет свою фигуру.
Вышло так, что все мужчины – их было человек десять – ушли на балкон, а в столовой остались одни курсистки. И. А. сейчас же заметил такой непорядок и привел нам их человек пять оттуда. Сам он тоже обедал в столовой.
Незадолго до обеда И. А. скинул свою красную рубаху и очутился в европейском костюме, как он сам сказал, т. е. крахмальной сорочке и синем пиджаке, одетом на нем под рубахой. Для чего нужен был этот маскарад – неизвестно; просто хотелось человеку почудачить, переодевание к обеду было другое чудачество, по поводу которого он не преминул тут же произнести какое-то стихотворение об английских причудах русских, после чего И. А. добавил: «Этим стихотворением я сам себя высек».
Ну и за обедом И. А. прочудачил в третий раз: он заставил нас встать и прочел молитву предобеденную, а после обеда – вторую, что повторил и за другим, «музыкантским» столом на балконе. Читал он при этом именно «как пономарь», так что вряд ли его чтение сопровождало какое-нибудь благоговейное чувство63.
Встав из‑за стола, мы начали прощаться, так как было уж довольно поздно, но некоторых из нас И. А. задержал, прося еще немного подождать и шепнув при этом: «Не пожалеете, уж я вам говорю». Я была в их числе и, разумеется, осталась без всякой попытки к протесту (протестовать).