И вот невольно приходит в голову мысль: отчего это так? Что кладет здесь, на земле, такие непреодолимые преграды между людьми, когда по сути своей все они, собственно, одно и то же мясо, служащее по смерти одинаковой пищей для могильных червей, одна и та же кость, превращающаяся в глину для замазки хижины бедняка? «Неужели и Александр Македонский сделался в земле точно таким же? – Совершенно. – И так же скверно пахнет? – Так же, принц. – Фуй!»178

Добро бы еще только смерть сглаживала это неравенство, а жизнь же чем-то создавала бы его, так ведь и того нет! И в жизни все люди: Цезарь и шут, полководец и солдат, богач и бедняк, гений и глупец, – поскольку они являются соединением того же мяса и кости, – равны. «Я, как Эней, наш праотец, на плечах вынесший старого Анхиза из пылающей Трои, вытащил из волн Тибра выбившегося из сил Цезаря. И этот человек теперь бог, а Кассий – жалкое создание – должен сгибать спину, если Цезарь даже небрежно кивнет ему головой. В Испании, когда он захворал лихорадкой, я видал, как он дрожал в ее приступах, да, этот бог дрожал, трусливые губы бледнели, и взор, приводящий целый мир в трепет, терял весь блеск свой. Я слышал, как он стонал, как язык, заставлявший римлян внимать, записывать его речи, – вопил, подобно больной девчонке: “пить, пить, Титиний!”»179

Таковы были переживания, с которыми Шекспиру, верно, пришлось столкнуться в личной жизни. И вот, жить в Лондоне иначе – для него невозможно, продолжать же такую жизнь дальше также невозможно; поэтому скорее и подальше вон из нее, туда, где нет этого неравенства (для Шекспира, по крайней мере), где вчерашний бог и кумир не становится сегодня жалким безумцем, расточителем, только в силу того, что он роздал другим свое имущество в надежде, что в нужде люди так же помогут ему, как он помогал другим, словом, туда, «где любят нас, где верят нам»180.

Но если даже молодые аристократы (Соутгэмптон, Пэмброк с друзьями своими) и искренно принимали Шекспира в свой круг, то семьи их, все их общество уж наверно не могло снизойти (или возвыситься – как угодно) до этого.

Откуда бы иначе могли появиться такие горькие ноты, как в сонетах 29, 110, 111, 66 и пр.? в «Гамлете»? в «Юлии Цезаре»? в «Тимоне Афинском»? Кровавые, из души говорящие ноты?

Может быть, был и такой случай, – вполне возможный, – что Шекспир полюбил какую-нибудь аристократку. Что могла сказать ему она в ответ на это, ему, жалкому плебею и комедианту?

В нашей литературно-аристократической среде прежних лет, далеко не страдающей такой исключительностью, как английская, и то бывали такие случаи, и равенства настоящего не было. Недалеко идти – Гоголь.

Уж Пушкин ли не был человеком, уж Пушкин ли не умел понимать духовные заслуги другого, уж Пушкин и все прочие не относились ли вполне сердечно и хорошо к Гоголю, не помогали ли ему словом и делом, выхлопатывая всевозможные пособия и милости у меценатствующего Николая I? А что ж? И для них он не переставал быть «хохлом», и от них бежал он в Италию, где ему легко и вольно дышалось, потому что никто не знал там, что он «хохол», что он вечно нуждается в деньгах и материальной помощи, что он «разночинец» в обществе камер-юнкера Пушкина и фрейлины Смирновой, не имеет светских манер и внешнего лоска.

И это в XIX веке, в России, где люди вообще мягче и гуманнее.

К этому настроению у Шекспира, может быть, еще примешалось и влияние пессимистической литературы, например «Опытов» Монтэня и пр.

4/III. Хорошо не помню сейчас, но, кажется, сюжет, подобный «Мера за меру», разработан и в метерлинковской «Монне Ванне»