Безусловно, что в оценках справедливости можно изловчиться, но именно это и надо уметь пресекать. В справедливости есть абсолютный момент – благородство. Аристотель пояснил благородство в своих «Этиках» через введённые им понятия «нравственная красота» и «прекрасный поступок» [Аристотель, 1984, с. 71–72]. Это не поступок с оценкой «прекрасно!», а одно понятие «прекрасный поступок». Например, для вызова на поединок надо выбирать соперника сильнее себя, не бить в спину, на войне собой прикрывать друга или командира. Когда люди созерцают прекрасный поступок или узнают о нём, возникает явление под названием «воодушевление», – и это видно по изменению их внешности. Появляются осанка, красивые жесты тела и лица, интонации голоса. Даже некрасивые лица вдруг преображаются в красивые. Красота, по Аристотелю, не в вещах: красивы те вещи, от созерцания которых красивыми становятся лица людей. Все другие определения красоты будут относительными, с пресловутым «о вкусах не спорят».
В аристотелевской философии, проницательной к культуре Эллады, красота ведёт своё происхождение не от природы с её закатами и восходами, не от искусства в его разукрашенности, а от преображения человеческих лиц. От радости лица розовеют, от стыда краснеют. От злости зеленеют, от горя чернеют. От зависти и ревности сереют. От счастья блестят. В красоте есть тот физиологический момент, который в языке выражается, например, понятием сердечности или, напротив, бессердечности. В этом смысле нравственность (этика) есть сердечное восприятие жизни, при котором критерием истины является то, что можно назвать «правильной физиологией эмоций». Если эмоция положительная, но не идущая в глубину физиологии, она не является «добродетелью» (остаётся рассудочной, «диа-поэтической»). Без «физиологии преображения» установление «истины искусства», как бы этот концепт не определялся, окажется в принципе невозможным: всё будет относительным, а понятие истины по отношению к искусству потеряет смысл.
Конечно, аристотелевская этика строится не только теоретически; она восходит к опыту гражданских отношений, проверенных практикой войны и утвержденных эпосом, театром и литературой. Сочинение Ксенофонта тому пример. Канонизация добродетели как таковой, причем в её «сердечности», позволила искусству четко фиксировать изгибы порочности. Изначально «характеры» рассматривались именно как стандартные виды отклонений от добродетели, отношение к которым до совершения проступков или злодеяний оставалось ироничным. В итоге проницательность в каждом конкретном случае сопровождалась иронией. Причем, ирония не должна была быть злой – её цель воспитательная. Надо заметить, что в античном мировосприятии подспудно существовала максима: «В каждом искусстве столько искусства, сколько педагогики и политики; всё остальное ремесло».
Как известно из истории античной керамики, в крито-микенский период (середина второго тысячелетия до н. э.) керамика украшалась узорами: растительным, зооморфным, геометрическим. После Троянской войны узоры приняли преимущественно примитивно-геометрический характер. Однако, с появлением полисов постепенно, но неуклонно тематика изображений на керамике переходила к антропологическим сюжетам и жанровым сценам. Участие в симпосиях (вечерних гостевых пиршествах) предполагало воспитательное воздействие даже через посуду. Керамикой не только пользовались, но её созерцали, рассматривали, обсуждали, сопровождали чтением стихов. И чем проницательнее были изображения «характеров», тем большее воодушевление они вызывали.