А если просто ушел Стеклов – и меня не было, и он не оборачивался, взял и ушел, – то еще больше вопросов. Куда он ушел? И почему я об этом пишу? зачем оживляю Стеклова, наделяя его чертами встречавшихся мне людей? Вот я вижу его. Высокий, подтянутый старик. Вот обитая дерматином дверь. Узнаваемые плошки-шляпки гвоздей. Крутая лестница. Подъезд. Гулкий двор на Чистых прудах. Вот он выходит в своем пальто, похожем на шинель. Голову держит прямо. Идет быстро. Не шаркает, не сутулится. Скрывается в подворотне.


Меня затягивает мир, который я хорошо помню, но не знаю. Он состоит из моих детских впечатлений, несвязных воспоминаний, картинок, бликов, цветов, запахов.

Утро. Громкое гуканье голубей. Почему их не слышно днем?

Настя подметает пол. Я остался дома. Видимо, заболел.

Настя варит щи. Снимает пену с бульона, вынимает мясо, выкладывает его на тарелку. Я смотрю.

Отцовский стол. В ящиках – куча удостоверений. Почему так много? Очки, ручки, которые не пишут. Таинственные знаки взрослой жизни.

Монеты – старая, дохрущевская мелочь, которую теперь «не принимают». Я попробовал однажды купить сок – он продавался в магазинах в таких стеклянных конусах. Вишневый. Мне очень нравился. Продавщица сразу заметила подмену. Я бежал.

Шкаф. Зеркало. В нем я. Смотрю и кривляюсь. Думаю – вот Я. Кто такой Я?

Огромный ящик радиоприемника. Панель. Две вращающихся ручки. Передача по радио: «Здравствуй, дружок!» – голос Николая Литвинова.

Портьера, разделяющая гостиную. Тяжелая, из плотной зеленой ткани. За портьерой живет моя тетя – Ира. Точнее, она мне не тетя. Во время войны бабушка взяла в семью двух девочек-блокадниц – Лиду и Иру. Ирин отец нашелся после войны. Но она осталась жить у нас. Когда она приходит вечером, я ее встречаю. С порога она мне говорит: «Страшнее Кольки зверя нет».

Она варит макароны и посыпает их зеленым сыром из пакета. Я ем вместе с ней.

Как сюда вписать Стеклова? И нужно ли?


Книжные шкафы с черными пятнами – отец спичками сжигал клопов.

Мотыль в банках. Футляр со скрипкой. За дверью – удочки.

Я однажды попробовал на удочку ловить голубей. Почти поймал и сразу почувствовал, что сделал какую-то гадость.

Правда, лет семь-восемь спустя ел голубей в археологической экспедиции. Мы копали старую Рязань. Берег Оки. Лагерь. Палатки рядом с деревней. Вставать нужно рано. Раскоп, размеченный колышками и веревочками. Снимаем дерн. Потом копаем на штык. И еще на штык. И еще. Зачищаем, то есть снимаем уже тонкий слой, чтобы был виден рисунок почвы. Приходит начальник с железным щупом. Смотрит. Щупает. Обводит темные пятна (дальше – работа совком и кисточкой) или говорит, еще на штык. В двенадцать перерыв в работе. На раскоп приносят кислое молоко и черный хлеб. В выходные, то есть в воскресенье, ездили на другой берег, то есть в собственно Рязань. В ларьках покупали пиво и вино «Фетяска». Его продавали в разлив. В магазине рядом с раскопом были только «Старка», «Зубровка» и кубинский ром. Дорого.

Голубей ловили на чердаке. Рыжий плотный мальчик (как его звали, не помню) вынимал пойманных голубей из мешка и уверенным движением, зажав голову птицы между средним и указательным пальцами, бил голубя об колено. Голова отрывалась. Тело еще некоторое время дергалось и било крыльями на земле. Смотреть было жутко и неприятно. Голубей – жареных, покрытых темно-красной коркой – это есть не помешало.

Из экспедиции я сбежал. Мне было тринадцать лет. Приехал в Москву. Дома никого нет. Поехал на дачу. На даче тоже никого. Влез через окно. Утром приехал брат с бутылкой портвейна.

Дача. Тоже тема. И там тоже мог оказаться Стеклов.