Схватился за голову, а там ни одной мысли – пустота хуже чем в космосе. Мучился, мучился, вертелся, крутился и так и сяк садился, и на голову становился – ничего не помогает. Просто сплошной творческий застой и кризис вместе! Ну, а Кошкину хоть бы что, лежит себе на диване, да отдыхает. Пушкин тогда и говорит:

– Кошкин, не могу я так больше, мне нужна муза!

– И мне, пожалуй, тоже, – говорит Кошкин, достал записную книжку и записал, «Пушкину нужна мыза и мне тоже. Надыть купить» и перевернулся на другой бок. А на другой день пошел да и купил мызу. Приходит после и говорит:

– Пушкин, собирайся. Поедем мызу смотреть.

– Какую еще мызу? – Пушкин спрашивает.

– Какую, какую! Вестимо какую. Про которую вчера речь была.

– Так тож не мыза, а муза, – говорит Пушкин.

– А что мыза разве хуже? По мне так мыза даже лучше, и предмет все же более осязательный. Хотя муза или мыза, оно если разобраться, так все одно – милое дело. Главное, что она твоя собственная, – говорит Кошкин.

Пушкина, конечно, тут почти уж совсем наизнанку повывернуло от смеху и так его поломало по всем местам, что и ходил после того, пожалуй, месяц целый перебинтованный – будто его дилижансом двухэтажным вдоль во всей фигуре переехало.

А мызу Кошкин в тот же вечер взял да и проиграл в карты, раз уж Пушкину не нужна. А жаль, хорошая мыза была. Вот бы нам-то теперь такую.

Песня


Пушкин, говорят, очень любил петь. Как выйдет бывало с утра на крылечко, так и пропоет напролет весь божий день. Его уж и ужинать зовут, а он все приглашения непременно манкирует:

– Нет, – говорит, – не хочу, не мешайте петь.

И затянет и дальше чего-нибудь такое русское: то «Дубинушку», то «Стеньку Разина» или «Вечерний звон», а то и «Комаринского» соответственно настроениям, конечно.

А Кошкин петь не умел, а разве что только мурлыкал, да и то негромко. Так что дуэта у них в общем-то не получалось.

Но только было начнет Пушкин петь, то и Кошкин тут, конечно, удержаться не может и тоже подмурлыкивает. А тогда и Шарик, что во дворе на цепи сидит подвывать возьмется. И тут уж и во всех дворах шевеление пойдет: петухи закукарекают, коровы замычат, собаки залают, кошки замяукают да и люди глаза продерут и спорить да ругаться начнут.

И в лесу тоже канитель пойдет: все зашипит, засвистит, закукует, заохает – кто во что уж горазд: и зверь, и птица, и кикимора болотная, и укромный леший народ. Тут и леса, и поля, и города, и веси и все вокруг вдруг оживет и всяк в песню свой особый запев вставит.

А Европа с Америкой и с прочими землями слушают, слушают и уши только вовсю растопыривают да диву даются: поет там чего-то Расея, только вот чего – не уразуметь чужим-то ухом. Послушают, послушают да и сами свое чего-нибудь тоже затянут. А там и Азия с Африкой пристроятся и Австралия, и прочие земли и острова и получается просто уж целая мировая песня.

И запоет тут и весь шар земной с горами, лесами и водами! А там глядишь и звезды и планеты зашевелятся и весь мир Божий небесный, а тогда уж и целый космос во всех сферах своих вселенских и дальше музыку подхватит и жить, вроде не так скучно станет и даже как-то светлей и веселей.

Театр

Пушкин был, как известно, питомец да и любимец муз, хотя возможно и благодаря Кошкину: к Кошкину-то ведь и все дамское население, словно бы магнитом притягивалось. Что Пушкину не особенно-то и нравилось, а потому, видно, он ни на балы, ни на концерты, ни в театры Кошкина сроду не приглашал.



– Лик у тебя, брат Кошкин, – говорит, – больно уж зверский, посмотреть так просто дикий даже. Публика не на сцену, а на тебя весь вечер глазеть будет и не театр уж тут, а целый скандал получится!