Глава 5: Предупреждение старухи дарьи. Конец дуги

Страх в Дуге достиг такой плотности, что им можно было резать ножом. Он висел в воздухе – тяжелый, сладковато-гнилостный, смешиваясь с вечными испарениями трясины. Закаты стали кровавыми предзнаменованиями. Едва солнце касалось верхушек зловещего маживельника, деревня превращалась в крепость-тюрьму. Глухие удары засовов, лязг запоров, скрип ставень – этот похоронный марш звучал задолго до наступления истинной темноты. Даже днем жизнь едва теплилась. К колодцу, превратившемуся в потенциальную ловушку, ходили редкие, сбившиеся в кучки группы, вооруженные до зубов, с факелами, пылавшими и в полдень, лишь бы отогнать сгущающиеся тени. Детей не видели вовсе – их держали взаперти, в избах, пропитанных слезами, молитвами и тихим ужасом.

Но тщетны были засовы и толпы. Зло методично собирало свою жатву. Пропажи следовали одна за другой, всегда в кромешной тьме, всегда беззвучно. Наутро – пустое место да знакомая, оскверняющая лужица ржаво-бурой жижи у порога или под окном. И всепоглощающий, булькающий шепот из маживельника на рассвете, казалось, становился громче, наглее: «Вааасилий…», «Ульяаана…». Каждое имя, вытянутое в мерзкой тине звука, было гвоздем в крышку гроба Дуги.

Именно в этом аду ожидания произошло нечто, что переполнило чашу терпения и сломило последних сомневающихся. Жертвой стала старуха Дарья. Ее ветхая, покосившаяся избушка стояла на самом краю, буквально вросшая одной стеной в непроходимую стену маживельника. Казалось, колючие ветви цеплялись за соломенную крышу, пытаясь втянуть хлипкое строение в свою черную утробу. Дарья была последней, кто там жил, упрямая, как старый пень, говорившая, что ей «умирать пора на своей земле, а не по чужим углам». Ее не увели тихо, как других. Ее нашли.

Нашли на рассвете. Не в избе. Не в огороде. Нашли сидящей на завалинке своего же крыльца. Сидела она неестественно прямо, прислонившись спиной к скрипучим, прогнившим половицам стенки. Голова была запрокинута так сильно, что седые, жидкие волосы свисали почти до земли. Лицо обращено к небу, но глаза… Глаза были широко открыты, вытаращенные, стеклянные. Они не видели. Они застыли, уставившись не ввысь, а прямо перед собой – в неподвижную, колючую стену маживельника, в которую упиралось крыльцо. Взгляд был полон такого запредельного, немого ужаса, что нашедший ее сосед, Фома, отшатнулся и рухнул на колени, бормоча молитву.

Но это было не самое страшное. Рот старухи был набит до отказа. Не землей, не тряпьем. Влажным, черным, болотным мхом. Он был втиснут с нечеловеческой силой, разрывая уголки губ. Из этого жуткого «кляпа», из ноздрей, сочилась густая, бурая жижа, стекавшая по подбородку и шее, оставляя на серой рубахе грязные, ржавые потеки. Запах стоял невыносимый – смесь гниющего ила, разлагающейся органики и чего-то невыразимо зловонного.

И руки… Руки были кошмаром, превращенным в плоть. Они были сломаны. Не просто сломаны – искромсаны, раздроблены. В десятке мест острые, белые обломки костей торчали из порванной, сине-багровой кожи. Кисти и предплечья были скручены, вывернуты под немыслимыми, противоестественными углами. Пальцы неестественно изогнуты, словно старуху с чудовищной, нечеловеческой силой пытались протащить сквозь узкую щель в неподатливой колючей стене маживельника, что начиналась буквально в двух шагах от крыльца. Словно само болото, олицетворенное в невидимом монстре, схватило ее и пыталось втянуть в свою густую, колючую пасть, а хрупкое тело старухи не прошло, сломалось, но тварь не отпустила, оставив уродливый трофей у порога. На ее морщинистом, искаженном лице застыл немой крик абсолютного, запредельного ужаса и боли.