– Ну, ты-то, понятно, – протянул Яша, – я же не о тебе!

– Брось, брось, сейчас не до этих намеков! У нее было все! Она могла иметь любовников – каких угодно! Я же не собирался ей это запрещать! Но она влезла туда, куда не нужно. Я закрыл ей доступ к нашему общему банковскому счету, но все свое она истратила! Ходит она теперь в штанах цвета хаки и в берете! А на берете значок с Че Гевара! Ты понимаешь? Зина!

– Чем это он ее так пленил, – разгоравшаяся ревность удивила Яшу, – что в нем такого?

– В нем есть то – чего она не получила, и не могла, по понятным причинам получить от меня. И то – чего ты ей, Яша, явно недодал. Лучше надо было … – и Боря изобразил не совсем пристойный жест, чрезвычайно уместный в ту минуту.

– То есть, что? Он хороший любовник? – Яша снял очки, надел, опять снял, – ты про это?

– Про это, про это. И секс – самый тяжелый наркотик из всех существующих. Поверь.

Они молчали. Сигарета дотлела в пепельнице, оставила серую гусеницу пепла, и погасла. За окнами шевелилась Москва, не желавшая засыпать. Где-то неподалеку строчила машинка, кто-то уронил ножницы, раздался смех. Зашумела вода в туалете, процокали каблучки по железной лестнице.

– И что теперь делать? – Яша смотрел на свои ногти, – ты знаешь?

– Я заберу дочь, и мы уедем с ней в Париж. Есть слабая надежда, что Зина, увидев ребенка, вернется к себе, прежней. Мой психоаналитик говорит, что у Зины послеродовой стресс из-за того, что ты её отверг. Ну, она переносит свою обиду на тебя на свою дочь. Экстраполирует, короче. Если бы был сын, такого не случилось бы. Ну, и секс. Так что Лиля поедет в Париж.

– Это еще почему?

– Потому, что она – моя дочь.

– Боря? Ты что? Ты в уме? Она – МОЯ дочь!

– Старичок, бумаги видел? Нет? Я покажу. Она – Елизавета Борисовна Логинова. А не Елизавета Яковлевна Измайлова. Разницу чуешь? Имя Лиля я поменял на Элизабет. Элизабет Логинофф. Вот так. И я – гражданин Франции.

– Не дам!

– А кто тебя спрашивать будет? – Борис поднялся, потёр затылок, – чего у меня в вашей Москве так голова болит?


К Карасикам было решено идти вместе, и Борис заехал за Яшей на Татарскую. Походил по комнатам, в которых ремонт умер, не родившись, попинал мыском дорогого ботинка груду хлама в коридоре, и, поддев ногтем, оторвал от стены длинный лоскут обоев.

– Ты собираешься так жить всю оставшуюся жизнь?

– Не знаю, – Яша пожал плечами, – мне так интереснее. Как будто соседи ушли, оставив комнаты открытыми, а я, ребенок, и мне можно зайти в любую – чтобы пожить их жизнью, взять без спроса чужие вещи. Понимаешь?

– Я понимаю, но эти игры хороши на день-два, но как в этом бедламе можно жить и работать?

– А мне как раз, в бардаке легче думается. Я только кабинет сделал и спальню. Надо бы и кухню, а? В стиле «прованс»? Или хай-тэк?

– Ты еще вагонкой обшей и паяльной лампой обожги. Хотя бы арт-нуво, я тебе подгоню антикварной мебели, и светильники есть парные, и к ним плафон неплохой. Подумай!

– Да, Борь, – Яша надевал рубашку, стоя за старой ширмой с полуистлевшей шелковой драпировкой. – А что это за история с выкупом комнат здесь, на Татарской?

– Тебе так любопытно? – Борис сидел на стопках книг, перевязанных веревками, – сто лет прошло! Я снимал эти комнаты у какого-то чудика, то ли психа, то ли алкаша, за копейки. Ну, а Магде только центр подавай, ей на Молодёжной не интересно было, тут все тусовки, движуха, жизнь, одним словом. Когда эта история с абортом случилась, я тут поселился, Магду одну оставлять было рискованно. А потом уже Зина, движимая непомерной любовью к тебе и ревностью к Магде, решила эти комнаты тебе подарить, как память о твоем вечном детстве, которое до сих пор у тебя… в голове, скажем так. Но ты бы не принял от неё, понятное дело! Потому дарителем благородным был избран я. Все. Никаких тайн, никакого Мадридского двора. Едем?