Вытерпеть еще и это она не смогла: заорала «Остановите!» и выскочила наружу. И только тут заметила, что села она не на тридцать восьмую, а на тридцать первую! Как спутала восьмерку с единицей – непонятно, но спохватилась вовремя: еще чуть-чуть, и тридцать первая маршрутка увезла бы ее в такие глубины Балбесовки, откуда целым и невредимым еще никто не возвращался.
Темнело. Лола плелась домой и думала о том, что в ночи она, как в парандже. Дома ее ждали ужин, папа и телевизор. Голубая куртка папе очень понравилась, он сказал, что Лола теперь как солнышко в небе.
Красавица и чудовища
О том, что мать пила, очень долго не знал никто, кроме Олеси.
Мать не появлялась на людях в непотребном виде, не валялась пьяная под подъездом, как их соседка, выигравшая когда-то в лотерею большую сумму, а потом позорно опустившаяся – что должно было вознести, низвергло.
Мать пила дома, одна. Даже бутылку в магазине покупала украдкой и ловко прятала в сумочку (общеизвестно: главное требование к дамской сумочке – чтоб в нее без проблем умещалась бутылка водки). Сумочка у матери была красивая, из модной лакированной кожи. Однажды, когда мать лежала дома пьяная, Олеська вытряхнула из сумочки все материнские вещи (зеркальце, кошелек, кучу мятых носовых платков), положила свои учебники и пошла в школу. Мать надавала ей вечером оплеух, но миг торжества – Леська, такая красивая, шла по школе с модной сумочкой, – определенно этого стоил. Потом сумочка стала ветшать: лак на уголках облупился, нежные шелковые внутренности изодрались в лохмотья. Новую мать так и не купила: алкоголь отучил замечать детали.
Напившись, мать плакала, звонила бабушке (та обычно бросала трубку, услышав на том конце нетрезвый голос, а потом и вовсе умерла), орала, перекрикивая гудки:
– Ты виновата! Ты!
Однажды Олеська выглянула из кухни в коридор, где стояла тумбочка с телефоном, и посмотрела на пьяную мать, пытающуюся доораться до покойницы – так, что, казалось, должны были слышать все – от первого этажа дома до девятого круга ада. Было в Олеськином взгляде что-то такое (она сама потом не раз убеждалась – людям от него часто становилось неловко и стыдно), что мать бросила трубку и накинулась на нее, схватила за волосы и потащила через всю квартиру:
– Ска! Ска! – мать комкала ругательство, зажевывая одну букву; так ругаются маленькие дети и приличные девочки, а мать все еще считала себя приличной. Потом и это прошло: деградация прогрессировала.
Олеська вырывалась, из глаз лились слезы, но она молчала – все люди и не-люди от первого этажа и до последнего круга ада не должны были слышать, как она кричит. В молчании было преодоление – или его иллюзия.
На выходных мать напивалась до отключки, сидя перед теликом. Потом приходила в себя и снова пила, пока не заканчивалась выпивка. Когда алкоголь подходил к концу, мать начинала потихоньку выплывать, мрачно слонялась по дому, плохо вписываясь в повороты, несколько дней ничего не ела, а потом делала генеральную уборку, надраивая даже хрусталь в шкафу и зеркала. Правда, хрусталя раз от разу становилось меньше: она часто что-то разбивала, а потом долго и тщательно убирала осколки.
Олеська больше всего боялась за зеркало в комнате: это зеркало ее любило. Олеська знала о своих недостатках: маленькие глаза, тонкие губы, огромный лоб, который приходилось скрывать челкой. Недостаточно длинные ноги. Некрасивые коленки. Выпуклостей в нужных местах совсем нет. Но в том зеркале, только в нем, Олеська была красивой. Пока мать лежала пьяным бревном, Олеська часами стояла перед зеркалом, играя в гляделки с отражением. Из зеркала на нее смотрела тонкая и прямая, как стрела, девушка с загадочным и властным взглядом темно-карих глаз, с изящными руками, тонкой шеей и выступающими ключицами… там она была одновременно кружевом и кинжалом – тем, кем хотела быть.