Олеся часто думала о красоте – ее в мире так мало. Красоте надо быть сильной, потому что люди к ней – грязными сапожищами, матерными криками, грязными руками. Лола Шарапова читает книгу и жрет бутерброд с колбасой, перелистывает страницы жирными пальцами. Полина Красноперекопская ковыряет в носу прямо на уроке и вытирает пальцы о парту. Как-то раз Олеська услышала, как Полина громко, на весь коридор, крикнула:

– О, менстры пришли! Ло-ол, у тебя прокладки не будет?

Мальчишки в столовке швырялись едой, а если кто-то не доедал булочку, то обязательно впихивал ее в стакан с компотом. Эти раздувшиеся булочки в стаканах напоминали заспиртованных толстых белых жаб из кабинета биологии, и от их вида становилось дурно.

Школьная еда вызывала у Олеси отвращение, но есть приходилось: дома не было ничего. Иногда после выходных Олеся шла в школу только с одной мыслью – про столовую. Надо что-то вкинуть в себя, чтоб не умереть. Это странное горькое и злое чувство внутри, даже не голод, а ненависть. Она ненавидела всех-всех: мать, бабушку, одноклассников и учителей, людей на улицах, машины, небо, деревья, голубей и кошек. Ненавидела всех, кроме, пожалуй, Лу. (Лу расклеивалась от малейшего дуновения ветерка: осенью и зимой – простуды, весной – приступы аллергии; это хилое создание ненависть могла бы убить.) Хотя если Лу криво держала зеркальце, когда Олеська красилась в подъезде, то у Олеськи вырывалось:

– Кос-сая, что ли?

Ненависть подступала к самому горлу, но не выплескивалась, а заполняла Олеську, как бутылку – под самую крышечку, в какие-то моменты ей даже казалось, что ее слюна становилась горькой (а если плюнуть, то окажется, что она черная).

После обеда, когда Олеська вкидывала в себя немного столовской еды, становилось легче. Она начинала слышать, о чем говорят на уроках, ледяные ладони теплели.

За весь седьмой класс мать не купила ей ни одной вещи. Большую часть года Олеська проходила в одном и том же свитере, дурацком и детском. Красный, с вислоухой собачкой на груди – если б эта собачка была живой, Олеська выколола бы ей глаза. Из-за того что теплая куртка стала мала, зимой пришлось ходить в пальто. Оно было тонкое, осеннее, но это неважно: если быстро идти, не замерзнешь. Всегда нужно идти достаточно быстро.

– Олесь, моей маме на работе… дубленку отдали, а мне она не нравится. Может, померяешь?

– Дубленку?

– Розовую…

– А ты сама точно не хочешь носить?

– Нет, мне не нравится. Тяжелая, длинная, в ногах путается…

Весь день Олеська думала только об одном: хоть бы подошла. Лу очень маленькая и худая, иногда ей велики даже вещи из «Детского мира». Лу любила безразмерные свитера и широкие джинсы, а чтоб ее не унесло ветром, носила ботинки на толстой подошве. И потом: Лу сказала – розовая. Вдруг цвет совсем детский, типа «бубль-гум»? Вот будет обидно!

Когда Олеська увидела дубленку, то пережила восторг, равного которому в ее жизни еще не было.

Элегантная – приталенная, подчеркивающая фигуру, с мехом на рукавах. Нижние пуговицы не застегивались (в бедрах Олеська была чуть шире Лу), но это ничего. Может, она специально их не застегивает, чтоб было удобнее ходить.

Вместо оборванки в старом осеннем пальто, из коротких рукавов которого торчат раскрасневшиеся руки, перед зеркалом стояла прекрасная девушка. Что дубленка розовая, было почти незаметно: цвет очень-очень бледный. Интересно, как он называется? Наверное, как-то красиво вроде «зимняя роза».

Олеська шла домой от Лу медленно-медленно. Дубленка обязывала идти походкой царицы, а царицы не носятся как ужаленные; они ступают торжественно, как первый снег. Она заметила, что у них во дворе поставили скамейки и добавилось два новых кота: серый полосатый и рыжий. Оба довольно плюгавые и тощие, они все же посмотрели на нее уважительно, прежде чем продолжить жадно поглощать вынесенные сердобольными бабками объедки. Даже они понимали: Олеська была вся в красоте. Она была красота. Мужики, забивавшие козла в беседке, тоже проводили ее глазами. Один даже свистнул, но она не обернулась.