– Сома увидал! Вот те крест, сома увидал, и вздумал на него пошуметь, как на медведя! Стёпка – дурак! Дурачинушко!

Степан ударил бы брата, но сквозь кашель и сопли вдруг узрел: та же самая рыбина прошла возле каюка.

Тут же взмахнули Ивановы пятки – с острогой в руке он беркутом гинул в глубь.

«…да чтоб ты утоп, – твердил себе Степан, – чтоб тя заглотило!..» – и напугался только спустя минуту, когда их дружок, тоже Ванька, деда Черноярца внук, разглядел ниже по течению взбурлившие и рассыпавшиеся по воде пузыри, и завопил:

– Иваху чёртовый конь унёс! – и тут же начал вслух, срывающимся голосом молиться.

Как огнём погоняемый, Степан грёб вперёд.

– Матерь Царица небесная, помилуй! – просил Ванька Черноярец так неистово, будто она была совсем рядом и слышала его.

Оглядывались во все стороны, но ничего не видели.

Прошла, наверное, ещё минута, когда Черноярец вскрикнул:

– Вон он!

…Иван вынырнул необъяснимо далеко. Никогда б никакой струг с добрыми гребцами не одолел треть версты в такой малый срок.

Тут уже и Степан заорал.

Иван не отозвался.

Он не подзывал к себе и даже не оглядывался на лодку.

Миновав прибрежное, уносившее в сторону течение, проплыл ещё дальше, и, злой, уже без остроги, вылез на берег, весь в чём-то вымазанный.

С берега отрывисто прокричал:

– Слизлявый весь!.. адова харя!..


Изогнувшись, чтоб искоса видеть соседку – шуструю, глазастую, с короткой шеей, уже в раннем своём девичестве крепкозадую, дочку Вяткиных Фросю, – Ивашка сидел на козлах.

Они только что допилили со Стёпкой дрова.

Иван был гол до пояса, в драных портах, босой, хотя уже стоял октябрь; но работа распарила, и размазанное, как масло, солнце подогревало его.

Плечи и уши у Ивана были альшаными – загорелыми до черноты, и кожа на них пушилась золой. Он и в зиму таким оставался. Казалось, Иван ухитрится загореть даже при луне.

Теперь он как бы рассказывал сидевшему в тени ледника Степану сказку, хотя сказки никакой не было: Иван просто перебирал ведомые ему срамные слова, то резко выкрикивая их, то, как червя из земли, растягивая.

Ноздри его раздувались, словно он хотел не только коситься на соседку, но и слышать её запах.

Замерев, Степан наблюдал бесстыжую забаву брата.

Иван то хрипел, то звенел, но внутри его голоса всё время прятался смех. Степан закусывал губы, чтоб не расхохотаться, а в груди у него – как пескари в садке – всё билось и трепетало.

Руки Ивана могли показаться тонкими – но так же тонка древесная ветвь, гнущаяся во все стороны, не ломающаяся, и при ударе – разрывающая плоть. Тонкими своими руками Иван мог убить из лука волка, содрать шкуру с любого зверька, затянуть такие узлы, которые дальше пришлось бы только резать.

Раскачиваясь на козлах, он широко держался руками за деревянные рога, словно бы море билось о него, хотя сырой и скользкий воздух вокруг был недвижим.

– …телепень баболюбистый!.. Мочальный кушак!.. – перечислял Иван. – Капустные пристуги! Скорынья верблюжья! Мостолыга коровья! Старого мерина губа вислая! Сиська козлиная!.. – здесь Иван набрал воздуха, и старательно, чтоб его расслышали, вывел: – …ногая волосатого… яй!.. цо!.. – последнее слово он, звонким шёпотом, задыхаясь, произнёс по слогам, округлив свои чёрные глаза, как птичьи яйца.

Фроська притворялась, что суетится на базу, и лишь распугивала кур, которые бегали то от неё, то за ней.

– Баранка требухой наизнанку! – продолжал Иван. – Дай кулёк визгу! А я те молока брызгу!.. Влез дурак в кисель кулаком, лижет той кисель… – Иван вдруг показал длинный, как у собаки, язык, – …ага! я-зы-ком!..

Степан даже по сторонам оглянулся, предчувствуя, что пора уже прекращать, – но так желалось продления забавы…