– Кто допытывается – не заблудится. А гуторю я вот за что, хлопчик…
Больше всего на торге водилось русских купцов. Торговали они мёдом, пенькой, янтарём, воском, льняными холстами. Рябили в глазах скатки кручёного, с золотой ниткой, шёлка, материи шерстяные и суконные, златотканые и шёлковые пояса. Трепетно было прикоснуться к шкурам соболиным, горностаевым, песцовым. Чудно пахла русская лавка, где продавали сёдла и узды, и прочую конскую справу.
Имели здесь свои лавки крымские татары, персы, жиды, болгары, сербы, нахичеванские армяне, прочие многие.
Греки торговали кофе и лавашами, и кофейный дух перебивал даже терпкий вкус кож. Грузины выставляли огромные бурдюки с вином.
Иной раз до Черкасска добирался даже китайский фарфор.
Из сирийской страны везли ладан и миро.
Турки из Тамани и Керчи доставляли на базар киндяки и сафьяны, рыбные снасти, всякие ягоды, и сладости, и любимые отцовские орехи – те, что казаки прозвали азовскими, а московские купцы именовали грецкими.
Мать же искала цитварное семя для сыновей.
Оглянувшись – пред глазами мелькали красные тюрбаны турок и высокие головные уборы греков, – Степан приметил, как с матерью шепчется жёнка Лариона Черноярца – единственная старуха в Черкасске, помнившая тут всех: и считаных живых, и бессчётных мёртвых, и томившихся в плену, и тех, что, показаковав, вернулись в Русь.
Тоже когда-то турская полонянка – горбоносая, с годами почерневшая, как древесная зола, – она не первый раз пыталась заговорить с матерью, но всякий раз та кланялась и поскорей уходила. А тут – не ушла.
Степан глянул в ту сторону, куда кивала старуха, успев заметить знатно одетого турка со служкой. Они дожидались кого-то возле жидовских рядов.
В тот же миг метнувшаяся к Степану мать, круто развернув сына, сунула ему в руки не полный ещё короб, и безжалостно толкнула: пошёл!
Повинуясь, не оглядывался; а чего глядеть? Ну, старый турка, мало ли их тут бывало.
Вскоре, уже за деревянными воротами базара, их догнал Иван. Недовольная мать дёрнула и его за рубаху, хотя надобности в том никакой не было. Брат ухмылялся.
…с того дня миновали недели, и только в ноябре, на опустевшем базаре, Иван, бездельно бродя со Степаном, уселся на том же месте, где дожидался турок, и вдруг, насмешливо глядя на брата, загадал загадку:
– Припомнишь, кто туточки тосковал?
Степан замешкался и с ответом не нашёлся.
Иван всё щурился, лукавый.
…поднялся, и, уже уходя, кинул через плечо:
– А дед.
От черкасского куреня до азовского каземата было день конным и вплавь тоже день.
…он ходил до Валуек, и ходил до Воронежа, ходил до Астрахани и ходил до Саратова, ходил до Москвы и до самого Соловецкого монастыря, – и всюду помнил: курень его, как заплечный мешок, висит, не томя тяжестью, за спиной. Захотел вернуться – сделал шаг, да второй, – и однажды до заката завидишь черкасские башни.
Теперь же его будто унесло за тридевятые земли – и дымка́ не выглядишь над черкасским городком.
Курень его был мазан жёлтой глиной, крыт чаканом. Стоял на сваях в ожидании большой воды. Обвитые плетнями сваи, когда задувал ветер, скрипели, как мачты.
Гнедой конь под камышовым навесом; в бадье – мошкары, как во вчерашней ухе. Из сарая смотрит коза – пристальные глаза светятся, как светляки.
В плетёном коше вздымают жабры щука да сазан.
К сеням – по крепко сколоченной лесенке.
В переднем углу избы – божничка, убранная вышитыми рушниками. Лампадка из цветного стекла и три тёмных иконки: Спасе, Богоматерь со младенцем, Николай Угодник.
На стене: три сабли, шесть пистолей, два самопала – долгий да короткий, да фитильная пищаль, да клевец, да гасило, да нагайки.