Это длилось всего лишь секунду, даже меньше, и в следующее мгновение Тарновский очнулся, судорожно втянул в легкие горячий и влажный воздух, будто впервые, увидев излучину реки, одним сильным движением забравшей в свое владение все видимое пространство – и набережную, и далекие берега, желтеющие отмелями, и островерхий лес за ними.

Эхо виртуальной гравитации отдалось в переносице, и сквозь дробь пульса, сквозь дрожь в коленях, качаясь и пошатываясь, он побрел по белесой полосе плитки, вдоль зеленовато-темных вод Днепра, чувствуя себя слабым, изможденным, выжатым дотла.

Ожидаемо вспомнилась Наташа – она очень любила это место, говорила, что этот кусочек берега – встреча природы и цивилизации, подлинный симбиоз разума и свободы. Разума и свободы…

Тарновский присел на корточки, подставил ладонь воде. Какая удобная штука – память, надо лишь уметь ей пользоваться. Пользоваться – значит, редактировать, значит – править. У него отличная, послушная память, ведь, не пришло на ум сейчас ничего плохого, одна лишь сентиментальная дребедень.

Память все лишнее прячет? Чушь! Это мы насилуем ее, не замечая, как фальшивят внутри нас волшебные струны, вместо чудесной музыки издавая звуки вульгарной шарманки, а мы все бродим по свету в поисках счастья, довольствуясь его суррогатами, перебиваясь жалкими объедками…

Впрочем, какой смысл философствовать? Ведь, ничто уже не сможет вернуть Наташку. И вся философия – лишь объяснение уже случившегося, комментарии вслед, для тех, кто так и не понял, что с ними произошло.

Тарновский встал, разминая затекшие ноги. Пора ехать. Он окинул взглядом набережную, пытаясь отыскать в сердце что-нибудь еще, кроме горечи, так ничего не нашел, побрел к машине.

Он снова увидел свою «Волгу» на выезде из города, увидел стоящей на обочине, тихо плачущей струйками воды, выжженную, исходящую дымом, жалкую и поникшую, теперь уже совсем не нарядную и совсем не похожую на капсулу времени из фантастического фильма. Сейчас она напоминала сгоревший дом, мертвый, почерневший, со слепыми глазницами окон, зияющими дверными проемами, искалеченными ребрами стропил – мрачный памятник несчастью.

Рядом, будто частью скульптурной группы, стояли трое: инспектор ГАИ, зажавший в руке какие-то документы, и двое незнакомцев – вероятно, ее пассажиры. Прятаться теперь им было негде, и Тарновский мог беспрепятственно рассмотреть их с расстояния нескольких метров, разоблаченных, лишенных своего инфернального иммунитета.

Он снизил скорость, неожиданно, будто повинуясь команде невидимого режиссера, все вокруг растянулось кадрами замедленной съемки, и, продираясь сквозь разом загустевшее время, Тарновский беззастенчиво рассматривал своих заочных недругов, совершенно беспомощных сейчас, распятых в ракурсе оцепеневших мгновений.

Оба лет тридцати-тридцати пяти, оба чуть выше среднего роста, оба одеты в светлые серые костюмы и галстуки. Коротко стриженные седоватые волосы, лица ничем не примечательные, такие, что, едва отвернувшись, и не вспомнишь. И, все таки, что-то в их облике царапало, настораживало – какими-то несовместимыми казались с пыльной декорацией обочины их слишком аккуратные стрижки, слишком свежие рубашки, слишком отглаженные брюки и начищенная обувь.

Рука оператора чуть дрогнула, время вновь побежало с привычной скоростью, и Тарновский оторвал, наконец, взгляд от незнакомцев. В зеркале заднего вида он видел, как они, не отрываясь смотрят ему вслед, не обращая внимания на свою изувеченную «Волгу», никак не реагируя на гаишника, продолжавшего что-то им говорить.