Стрессовое состояние[44] с возбуждением, состоянием неопределенности, страхом вызвало сбои в прежде отлаженном механизме управления. Внешне рациональные и прагматичные действия, воплощенные в организации масштабных траурных мероприятий в СССР, Китае, Корее, странах Восточной Европы, сопровождались неожиданными сбоями, многочисленными жертвами в Москве[45]. Власть пыталась привести в действие внутренние возможности, позволяющие адаптироваться к внезапным и необычным изменениям среды, но критическое возбуждение провоцировало сдвиг в работе ведущих элементов системы – Старой площади, Лубянки, правительства, МИДа.

Стресс как неспецифический ответ советского организма на предъявленное ему требование жить без Сталина, потребность осуществлять приспособительные функции для восстановления нормального состояния СССР оказались испытанием для «верхов» и «низов», воспринимавших происходящее в координатах катастрофизма[46]. Послевоенные социопсихологические синдромы, выявленные в работах Е. Ю. Зубковой[47], дополнялись невиданным прежде нервно-эмоциональным напряжением, провоцируя отклонения от удобных «верхам» норм.

Рассогласованность представлений (Н. Гербарт), особая модальность ощущений (В. Вундт) – эти и другие теоретические интерпретации эмоций реально проявились в «мартовском плаче» о Сталине, психическом потрясении, означавшем для разных групп горе и испуг, страх и неопределенность, ощущение сиротства, беззащитности, одновременно являя для других радость, долгожданный исход[48]. О реакции на смерть генсека имеется множество свидетельств. Так, по воспоминаниям А. А. Вахромеева, в Джезказганском лагере «вскоре после смерти Сталина, встреченной всеобщим ликованием, начались серьезные изменения режима. Было отменено требование носить на спине, ноге, рукаве и шапке номера. Лагерь радиофицировали. Идя под конвоем на работу, узники не обязаны были, как раньше, держать руки за спиной. Разрешили свидание с родными. Нам стали выписывать немного денег, по безналичному расчету в лагерном ларьке можно было купить кое-какие продукты»[49]. Об аналогичных переменах пишет Е. С. Гинзбург: «…в комендатурах появились скамейки, обращение “товарищ”. Инъекции безудержного возбуждения вызывали слова “незаконные методы следствия”… Распространялись слухи о бунтах… огромное большинство ссыльных явственно ощущало, как дрогнуло государство, лишившееся Владыки к исходу тридцатого года его царствования, как смутились и переполошились все крупные и мелкие диспетчеры»[50].

Показательна оценка собственного состояния, которую дал Н. С. Хрущев в выступлении на совещании писателей в ЦК КПСС 13 мая 1957 г.: «…события после смерти Сталина, это было большое потрясение, и особенно это было большим потрясением для меня, как докладчика известного вам доклада на съезде партии, где мы очень откровенно сказали и осудили его, резко осудили. Но, товарищи, и я, как докладчик, и друзья мои, с которыми я работал и работаю, мы по-детски плакали, когда были у гроба Сталина. Поэтому надо с этим считаться. И что же это у нас были тогда слезы неискренние, когда мы плакали, когда Сталин умирал, а потом стали плевать на труп Сталина, когда его вынесли и в мавзолей положили? Нет, товарищи, мы были искренними и сейчас искренни»[51].

Когнитивные механизмы эмоциональной реакции миллионов включали инициирующее (активирующее) событие – смерть «отца народов», породившую возбуждение с пусковыми мыслями и разрушающими переживаниями, в свою очередь, накалявшими возбуждение. Факторами, усугубляющими воздействие «мартовского» стресса, являлись: нежелание менять устоявшиеся представления; категоричность в восприятии неофициальных оценок Сталина; наличие иррациональных установок; инерция мышления.