–Разберёмся как-нибудь. Бить меня не станут.
– Зато пакости делать – вполне, – накрывает он мою руку своей ладонью.
И снова ощущение, что время замирает. А ещё через пальцы проходит по телу волна – восхитительно-тревожная, будоражащая, оседающая возбуждением внизу живота.
Наверное, он испытывает то же самое. Нет сил оторваться от его глаз – взволнованных, живых, потемневших. На щеках у Берта – рваные пятна румянца. И я точно знаю, что это не от холода. Дышит он через рот, и дыхание у него тяжёлое.
– Пойдём ко мне, – предлагаю неожиданно. – Умоешься хоть, Зоряна тебе нос обработает. У неё аптечка, там чего только нет. Не бойся, папа на работе, мама в салон поехала – это до вечера. Будет там зависать до последнего. Ей общения не хватает.
Не знаю, зачем я всё это ему рассказываю.
– Я не боюсь. Пойдём, – говорит Берт, но не трогается с места.
Так и смотрит на меня. По-особенному, склонив голову. Будто уже рисует картину. Но во взгляде его плавится янтарь – нежный, обволакивающий. Я чувствую себя мушкой. Хочу увязнуть и застыть в его бесконечности навсегда.
От школы до моего дома – несколько десятков метров, но мне они кажутся долгими и волнующими – внутри так всё скрутилось в узел, что каждый шаг отдаётся пульсом в том месте, о котором как бы стыдно говорить.
– Ой, шо ж цэ робыться?! – всплеснула пухлыми руками Зорька. Причитала, будто я в дом покойника приволокла. Аж подвывала. – Шо ж цэ такэ коиться?! Серед билого дня вбывають! Вы проходьте, паныч, проходьте, роздягайтеся[1], – переходит она с воя на нормальный тон.
Берта, видимо, она шокировала. И речью, и манерами.
– Это наша домработница Зоряна, – представляю я Альберту Зорьку, и мне становится смешно, потому что у него такой ступор на лице, что удержаться сложно. – Может, ты не понимаешь, но скоро привыкнешь. Она украинка, не хочет по-русски говорить, а мы уже привыкли.
– Ни не хочу, а не можу, – выдала эта хитрая бестия. Я точно знаю: она может, но ей так проще, особенно, если никто её не ущемляет. – Ходимо, треба кров зупыныты[2].
– Какая она… колоритная, – в тихом шёпоте Берта сквозит восхищение.
У Зорьки слух, как у собаки – чуткий.
– Моя ж ты зирочка! – снова всплескивает она руками. – Якый гарный чемный хлопчик![3]
Вот так – всего одним словом – Берт купил с потрохами её симпатию и любовь.
Зорька не из тех, кто падки на лесть. Она всегда людей чувствует нутром. И то, что Берт пришёлся ей по душе, – удивительно само по себе.
Он долго умывается в ванной, выходит с зажатым носом: кровь не думает останавливаться, и это меня тревожит.
Зорька неодобрительно цокает языком.
– Ничого, ваше щастя, що в вас е Зоряна. Шоб вы без мэнэ робылы? Зараз будэтэ, паныч, як нова копийка.[4]
Она колдует над ним, воркует, приговаривая какие-то слова, по ходу знакомится:
– Як вас звуть, паныч? Альбэрт? Якэ гарнэ имъя. Усэ будэ гаразд, носык у вас гарный, судынка десь лопнула.Слава тоби, Господы, не зламалы, ироды прокляти! А тэпэр полэжтэ ось тут. Дыван мъякый, вам сподобаеться. А я покы що чаю заварю, паляныцю порижу. Любитэ паляныцю з маслом та мэдом?[5]
Она уходит. Я, посмеиваясь, сажусь рядом. На лице у Альберта – священный ужас.
– Она что, вас поленьями кормит? – спрашивает тихо, а я уже ржу, не сдерживаясь.
– Паляныця – это булка. Хлеб, в общем.
– Она кровь заговаривает, ты знала? – берёт он меня за руку словно невзначай. И сердце проваливается, летит вниз, барабаня со страшной силой. Ещё никто и никогда не волновал меня так, как четырнадцатилетний Альберт Ланской.
_______________________________
[1] Ой, что же это делается? Что делается?! Среди белого дня убивают! Вы проходите, пан, проходите, раздевайтесь.