Никаких планов, ни мыслей в привычном смысле. Всё в голове двигалось рывками, сбивчиво. Каждая попытка сосредоточиться на чём—то конкретном уводила в сторону. Ключи, документы, одежда, похороны, звонки, больница, пустой холодильник – обрывки, не складывающиеся в картину. Не выдерживало внимание, не выдерживали нервы. Мысли продолжали путаться, пока внезапно, словно удар по затылку, в голове не всплыло одно имя – Данила. И с этого момента всё остальное перестало существовать: планы, тревоги, воспоминания – всё отступило. Остался только он.

Тот самый, с его неловкой походкой, с глазами, в которых читается постоянный вопрос, даже когда он молчит. Тот, кто никогда не справлялся сам, кто боялся толпы, не понимал бытовых мелочей, терялся в новых местах, не знал, как завязывать галстук и как объяснить, что ему плохо. Тот, кто всё это время жил благодаря тому, что рядом была Людмила. И только она.

Теперь рядом нет ни одного человека, кто знал бы, как с ним быть, кому он был бы действительно нужен, кому не пришлось бы учиться всему с нуля.

Не осталось человека, который знал, как с ним говорить. Как успокаивать, как подстраивать расписание, как повторять по сто раз одну и ту же фразу, не раздражаясь. Не осталось дома, в котором всё было знакомо, где каждый предмет был на своём месте. Не осталось тепла, не в физическом смысле, а того особого, в котором Данила жил, как растение в парнике.

Мила снова попыталась сделать глоток. Не вышло. Губы чуть дрогнули, и всё. Казалось, сейчас не чай, а кислород перестанет проходить. В голове сжималось одно: как он теперь? С кем? Куда он пойдёт? Что с ним сделают?

Интернат – слово, от которого скручивало живот. Эти стены, эти чужие лица, персонал, который не будет смотреть в глаза, только следить, чтобы не упал, не ушёл, не забыл поесть. Никто не будет гладить по волосам, никто не скажет: «Ты молодец», даже если он просто застелет постель. Никто не будет ждать, когда он наконец подберёт нужное слово, не будет смеяться, когда он шутит по—своему. Там не будет никого, кто его любит.

И самое страшное – он не поймёт, почему. Не обвинит, не спросит, не устроит истерику. Он просто будет ждать. Сперва день, потом два, потом месяц. Будет ждать, что мама вернётся. Что всё станет как прежде.

От этой мысли стало трудно дышать. Не от жалости – от ужаса. Потому что теперь это нельзя было отдать кому—то другому. Людмила не вернётся. Всё, что у неё было, осталось в этом мальчике. И теперь он не просто её сын. Теперь он – её след. Живой. Хрупкий. И абсолютно один.

Ночь растянулась. Лежать было невозможно. Одеяло мешало, подушка раздражала, простыня казалась мокрой. Мысли не уходили. То, как он однажды принёс ей свою старую книжку – помятую, с картинками, и сказал: «Мила, это тебе. Она добрая». То, как пытался налить чай, обжёгся, расплескал, испугался – а она не рассердилась. То, как при встрече обнимал крепко, с доверием. Это было не жалкое – это было настоящее.

Теперь рядом нет никого, кому Данила был бы действительно нужен. Если не она, то больше не останется ни одного человека, способного понять и принять его без условий. Именно это осознание и оказалось самым страшным – не смерть, не одиночество, а то, что отныне решение принадлежит не ей, а обстоятельствам, которые не спросят, как лучше.

Свет пробивался сквозь шторы с трудом. Он не просыпался, не лился в комнату – просто появился, как факт: новый день. Тусклый, заторможенный, будто сам не понимал, зачем наступает. Пахло застоявшимся воздухом и чем—то кислым от недопитого чая. Ощущения были такие же – в теле, в голове, в комнате: усталость, замешанная с тревогой, никуда не делась. Только стала тише.