Сама не заметила, как вспомнилось. Не специально, не по желанию. Просто в голове появилось – институт. Весна, аудитория, большая доска, белая мелованная рубашка, запах мокрого пола после мытья. И Людмила. Тогда – преподавательница, строгая, не как остальные. Спокойная. Не хамила, не подыгрывала. Просто читала лекции, разбирала работы, иногда задавала точные вопросы. Не запоминалась с первого взгляда, но цепляла надолго.
На первом курсе Мила боялась всех преподавателей. Людмилу – меньше остальных. В ней не было желания нравиться, и от этого становилось легче. Один раз задержалась после семинара – что—то надо было уточнить. Разговор вышел длиннее, чем ожидала. Потом ещё раз. Потом просто зашла попить чаю – Людмила всегда ставила термос. Вскоре стало привычным: зайти, перекинуться парой слов, не спеша.
Разница в возрасте была ощутимой, но между ними она почти не чувствовалась. Людмила не вела себя свысока. И не лезла в душу. Она была рядом – в тот момент, когда это нужно. Особенно потом – когда Мила рассталась с любимым человеком. Болезненно, глупо, в слёзы, с унижением и потерей уверенности. Никто не знал, что сказать. А Людмила сказала просто: «Это не ты сломалась. Это ты выросла». Сказала и налила чай. Больше ничего не требовалось.
Через пару лет Людмила ушла из института. Встретились случайно, потом снова. Связь не оборвалась. Просто переместилась. Уже не преподаватель и студентка, а две женщины, которым есть что сказать друг другу. Мила стала звать её по имени, без отчества. Людмила только усмехнулась: «Наконец—то».
Когда рассказала про Данилу, было видно, что не собирается просить сочувствия. Просто делилась. Не скрывала: отец – случайный человек, отмахнулся. Решила рожать одна. Сказала – не из гордости, просто потому что другого варианта не видела. И родила.
Сначала всё было нормально. Ребёнок как ребёнок. Но потом – странности. Поздно начал говорить. Не смотрел в глаза. Пугался громких звуков. Слишком тихий. Слишком непредсказуемый. Врачи говорили осторожно, потом всё откровеннее. Диагноз прозвучал как приговор: тяжёлая форма умственной отсталости, с выраженными нарушениями речи и восприятия. Но Людмила не рухнула. Вернулась домой, сделала ужин, включила свет, позвонила – не плача, просто констатируя: «Вот такая история».
С тех пор Мила рядом. Без договоров, без клятв. Просто была. Приезжала, когда надо. Оставалась ночевать, если Людмила не справлялась. Данила – странный, медленный, иногда раздражающий, но добрый. Беззащитный. Его нельзя было не жалеть. Иногда даже любить – в той особенной, терпеливой форме, которая не требует ответа. Он тянулся к Миле, как к старшей сестре. Хоть и ровесники.
И всё это – годы. Встречи. Поездки. Разговоры. Молчание. Болезни. Смех. Однажды Людмила сказала: «Ты моя единственная близкая». Тогда это звучало почти обыденно. Теперь – как эпитафия.
Сейчас в груди пусто. Но не легко. Пусто – это когда нет воздуха, а лёгкие всё равно сжаты. В голове тишина, но мысли всё равно не дают покоя. Всё возвращается, крутится. То лицо Людмилы, то лицо Данилы, то лестничная площадка, где они прощались последний раз.
Хочется отмотать. Не жизнь – хотя бы день. Чтобы успеть что—то сказать. Чтобы взять за руку. Чтобы предупредить – сама не знает, от чего. Но не выйдет. Уже ничего не выйдет.
Сидит на диване. Смотрит в пустоту. Не потому, что ждёт. Потому что не знает, что ещё делать. И внутри – ощущение, будто из дома вынесли несущую стену. Всё ещё стоит. Но уже не держится.
Чай давно остыл, но кружка всё ещё стояла на столе, почти нетронутая. Пальцы обхватывали керамику, но не для того, чтобы согреться или пить – просто чтобы хоть что—то держать в руках. Ладони были влажными, дрожь не проходила. Один глоток уже оказался слишком трудным: не прошёл в горло, остался комом. Остальной чай только пах – чуть терпко, чуть горько, как воздух после больничного коридора.