Телефон продолжал лежать в ладони, став неожиданно тяжёлым, словно в нём скопилась не энергия, а вес сказанного. Пальцы онемели, но рука не разжималась. Всё, что раньше называлось движением, остановилось. Внутри – ни страха, ни удивления, только тихое, плотное оцепенение. Слова, прозвучавшие секунду назад, будто были сказаны не вслух, а внутри головы: сухо, чётко, бесповоротно.

Сознание не пыталось думать. Мысль не формировалась. Возникала только – и всё. В самом простом, почти детском значении: всё. Точка. Конец. Невозможность сказать что—то следом. Людмила умерла. Факт, не требующий объяснений. Не описанный, а впаянный в грудную клетку.

Из памяти вынырнул её голос – не фраза, не совет, а интонация. Та, с которой она говорила утром, торопливо, между делом: «Ты хоть поешь чего—нибудь нормального». Улыбка поверх упрёка, усталость поверх заботы. Живая. Настоящая. Только что. И теперь – нигде.

Ничего не произошло, но всё изменилось. Воздух стал гуще, свет – темнее, даже кружка на столе перестала быть нужной. Пространство не погасло, но померкло. В нём больше не было того, кто наполнял будни смыслом. Привычное стало бесполезным. Обжитое – лишним.

На фоне тишины возникло имя. Данила. Не вопрос, не решение. Просто имя. Как внутренний зов, как чёткая грань, на которой держалось всё остальное. Невозможно было представить, как он воспримет это. Или не воспримет. Потому что воспринять – значит понять, а он не умеет понимать такие вещи. Его мир держится на повторяемости. На лицах, которые не исчезают. На голосах, которые не молчат.

Если сказать: «Мамы нет», он не поймёт. Если промолчать – будет ждать. Долго. Настойчиво. Со всей той упорной детской верой, на которую взрослые давно разучились надеяться. Он будет верить, что она просто в другой комнате. Просто задержалась. Просто придёт. И никто не сможет ему объяснить, почему нет.

От этой мысли в груди пошла ломота – не боль, не страх, а медленно нарастающая тяжесть. Не физическая, а та, что меняет дыхание. И вместе с ней – понимание: остался только он. Маленький в большом теле. Без навыков, без слов, без защиты.

Впервые за всё это время пришло движение. Не ног, не рук – движение изнутри. Сквозь оцепенение, сквозь туман. Никакой чёткости, никакой формы. Только необходимость быть рядом. Быть тем, кто останется, когда всё исчезнет. Не позволить ему раствориться в пустоте.

Больше не имело значения, какой сегодня день. Кто позвонит, кто поможет. Был только он. И была тишина. В ней – имя Людмилы. Не как утрата. Как то, чему предстоит стать опорой.

Диван не стал мягче, не принял, как это бывает в кино. Он просто был. Обивка тёплая, немного продавленная, одна подушка слетела на пол, но поднимать её не хотелось. Посадка знакомая, почти родная, спина чуть сутулится, ноги не знают, куда себя деть. Руки лежат вдоль тела. Не потому? что удобно – потому что ничего другого не приходит в голову. Сидеть проще, чем стоять. Лежать не хотелось. Лежать – значит признать, что всё произошло. А сидя можно делать вид, что ты просто отдыхаешь.

Перед глазами не было ничего. В прямом смысле – ни фото, ни телевизора, ни окон. Уперлась взглядом в пустоту. Иногда взгляд цеплялся за стул, за край стола, за складку на ковре. Ни одна из этих вещей не вызывала чувств. Хотелось, чтобы хоть одна из них напомнила, что жизнь продолжается. Чтобы что—то сказало: да, я тоже помню. Но всё было молча.

Голова оставалась тяжёлой. Мыслей не было, но всё внутри будто гудело. Не как при боли, а как при слишком сильной тишине. Сердце билось где—то глубоко, ровно, но с каждым ударом становилось чуть страшнее – потому что всё происходило на самом деле.