Отец никогда не брался за мелкие подработки. Не пытал, не собирал пошлины с проституток и борделей. Эти дела считались среди населения особенно грязными, из-за этого этим обычно занимались плачи. И хоть за них платили щедро процентами с доходов заведений – отец считал это недостойным.

«Мы не мусорщики», – говорил он однажды, когда я услышал разговор с каким-то городским стражем.

В дни казней он возвращался домой поздно. Всегда усталый, пропахший потом, спиртным и табаком. Молча проходил на кухню, наливал себе чего покрепче и садился в кресло у печи. Он пил медленно. Глядел в огонь, будто видел там не пламя, а то, что осталось за эшафотом.

Я не знал, о чём он думал. Он редко говорил о своей работе. Но каждый его взгляд, каждый жест напоминал – я должен быть таким же.

Пока отца не было дома, мать учила меня арифметике, чтению, письму. Отец знал это и одобрял, всегда говорил, что его сын должен уметь писать и читать. Мы с матерью стали по долгу разговаривать, она читала мне книги, рассказывала мне истории, а я играл ей на воображаемой скрипке и напевал мелодии, которые придумывал на ходу. Она улыбалась и всегда мне хлопала. Она была единственным человеком на моих концертах, единственным, но самым дорогим и родным.

Как-то она сидела на краю жесткого деревянного стула, слегка склонившись над старым потрёпанным букварём. На коленях у неё лежала тетрадь, исписанная аккуратными, но чуть неровными буквами «Генри». Я хмурился, старательно выводя следующее слово.

«Жи… знь», – пробормотал я, глядя на строку.

– Это то, что звучит в скрипке? – спросил я.

Мать улыбнулась. Она провела рукой по моим волосам и кивнула.

– Да, мой хороший. Там, где звучит жизнь, всегда есть место для тебя… даже если мир не хочет этого видеть.

За окном моросил дождь. На стене висела дощечка с выцарапанными цифрами – Мать обучала меня арифметике, как могла, с тем, что имелось под рукой. Каждую ночь она сидела у керосиновой лампы, перебирая старые книги, которые достались ей от отца.

– Смотри,Генри, – сказала она, указывая на страницу.

– Это «А». От «Amor» – любовь. Всё начинается с неё.

Мать достала из шкатулки горсть разноцветных пуговиц – старых, разных по форме и размеру. Она высыпала их на стол и с улыбкой сказала:

– Сегодня мы научимся считать на них. Вот, смотри: одна пуговица – один день, что мы прожили. А вот – две, и это значит, теперь все вместе. Сколько у нас всего?

Я сосчитал, сосредоточенно шевеля губами.

– Семь.

– Правильно. А теперь давай разложим их по цвету. Три синие – за радость. Две белые – за труд. Одна чёрная – за страх. И одна золотая – за надежду.

Я улыбнулся. Для меня это было почти как игра, но мать знала: в этом была и арифметика, и философия.

Потом она положила передо мной перо и лист бумаги. Чернила были разбавлены, почти высохли, но этого хватало.

–Напиши своё имя, Генри. Не бойся. Пусть оно прозвучит на бумаге, как скрипка на ветру.

Я медленно вывел первую букву. «Г» вышла кривой, как будто испугалась. За ней пошли остальные. Я ошибался, зачеркивал, снова пробовал.

Мать не торопила меня. Смотрела, как я борюсь с бумагой, с неуверенностью, с миром, в котором не было места для таких, как я.

И наконец я посмотрел на неё, сияя.

– Вот! Генри.

Она взяла бумагу в руки, как драгоценность.

–Теперь мир знает твоё имя!

Я помню, как в тот момент её взгляд был полон гордости. Это было первое, что я смог сделать с тем, что она мне дала – с её терпением, с её любовью.

Но иногда, когда я сидел за столом и писал своё имя, я думал: Я хочу, чтобы мир знал меня не только как сына палача. Я хочу, чтобы я был кем-то большим. Но как это сделать, если вокруг меня всегда будет топор? Мать улыбалась, но я знал: она тоже мечтала о чём-то большем. В её глазах было что-то светлое, но всё же, как и в моих, прятался страх. Страх, что судьба – не просто топор и кровь. Страх, что это и есть всё, что мне предстоит.