– А, коли, за правду, Трифон, – не сдавался Хома, тако вот хоша бы за насилье над родителем своим князь Александр должон отмстить проклятым мунгалам!

– Ну, брат, аще стал бы он мстить, – возразил Трифон, – мунгалы с востока, а тевтонцы с запада раздавили бы Русь в одночасье, яко таракана! Князь Александр преступил чрез себя ради народа русского. Побраталси с Сартаком, сыном Батыя, за што приобрёл верного союзника для ратоборства с тевтонцами.

– А нам, «молодшим», – вставил слово Воробей, – тевтонцы любы, Трифон! А за то, што Мандрыка подвесил Фёдора Яруновича навроде трески для провяливанья, яво сын Петра Ярунович и ненавидит князя Александра, понеже с яво ведома Мандрыка злобствовал.

– Молчал бы уж, Антоний! – взвился Трифон. – Воевода Петра Мандрыка верно поступил, аще предателя подвесил! А ты, егда у нас в городу голод учинилси, пять сотен возов жита увёз в Колывань (Таллин), да продал ганзейским купцам! Энто яко нам внять? Детишки здеся с голоду пухли, а тебе лишь бы мошну набить! Рази не тако?

– Пять сотен возов! – Воробей трагически воздел сложенные ладони вверх, и, задрав бороду, закатил глаза под лоб, словно призывал Бога в свидетели. – Энто уж люди набрехали!

– Брешут собаки, а люди едино лишь правду бают! – гнул своё Трифон. – Хоша бы и меньше, всё одно надо было в городу нашем хлеб оставить, коли выпала народу новгородскому лихая година.

– Да я вольный человек! – оборонялся Воробей. – Куды хочу, туды везу товар свой! Да ить и князь Александр в ту зиму по первопутку хлеб из Смоленска горожанам доставил. Запамятовал штоли?

– Энто по то, што у яво совесть быти, у князюшки нашева, и боль народну он яко свою примат! А тебя ведь не зря Вороватым воробьём люди прозвали! Те же собаки вон токмо на тебя гавкают, где бы ты не прошёл, а пса не обманешь, он кривду твою за цельно поприще чует!

Хома опять вступил в спор:

– Ты, Трифон, прямо сказывай! С нами, «молодшими», али за «лутчих», за князя Александра? Чево ты тута распинаешьси-то за яво?

Трифон Конопатый глянул на Хому исподлобья, но ответил честно, хотя и как-то неуверенно:

– Я с «молодшими» и противу мунгальскова засилья, но и разум у нас должон быти, а не то мы навроде того петуха, што горланит бестолку, а кур не топчет. Иной раз и князю поддержку оказать можно, особливо егда он грудью встаёт за вольну Русь, за веру Православну, противу любова ворога, противу насилья иноземного. Так-то, братья!

Воробей переглянулся с Сукотой, и Хома, вдруг, заявил:

– А вот давайте спрошаем младова, яко он мыслит о делах новгородских! Може истина-то иде-то посерёдке.

Федька, впервые сидевший за столом на правах уже взрослого и смотревший попеременно то на одного, то на другого из яростно споривших бояр, на их всклокоченные бороды и красные вспотевшие морды, растерялся, когда Хома Сукота обратился к нему, как к равному:

– Ты, Федюнька, многажды по городу носилси энти дни, многажды чево узрел, всякова наслухалси. Давай, реки слово своё, чево в городу народ бает? Чево рот-от разинул? Не робей, реки, яко на духу, мы тута все равны!

Федька, кое-как преодолев смущение, заговорил ломающимся, юношеским баском:

– Тако архиепископ новгородской Феофан рёк с амвона третьева дни, што мунгалам всё одно в ково мы, русичи, верим. Христос ли, Перун ли, для их всё едино. А вот, мол, аще тевтонцы сюды припрутси, тако усех в свою, католическу веру, силком обратят, а хто противу быти из нас, тако распнут, яко Христа, али удавят. А Ванька баял, што тевтонцы наш город огню предадут, а люд новгородской в Ильмене утопят.

– Якой ишо Ванька? – насторожился Хома.