Вода продолжала прибывать, ворочалась под Шмелевым недовольно, хлопала пузырями, которые стучали в дно катера, будто каменьями, – а может, и не вода это была вовсе, а что-то иное.

В машинном отсеке у Гоши на крюке висела старенькая «летучая мышь» – ржавый-прержавый, гнутый-перегнутый, покореженный, как гнилая жестянка, в которой иной рыбак хранит червяков, фонарь, – но был этот мятый фонарь исправен, работал хорошо, пламя у него было яркое, широкое, ровное, будто бы вырезанное из свежей желтой жести, никогда не дергалось и не трещало. Гоша заправлял «летучую мышь» настоящим керосином, а не появившимся в последнее время в продаже модным «розжигом для костров», составной частью которого была, судя по всему, вода из-под крана…

Рядом с фонарем у Гоши должна была находиться зажигалка, это обязательно. Шмелев пошарил рукой по одной полке, по другой, нащупал небольшой прозрачный пенальчик с надписью «Парламентская газета» и быстро высек из зажигалки огонь.

Через несколько мгновений и фонарь вспыхнул радостно, светло, будто маленькое солнце… Воды в катере стало заметно больше, корпус огруз, «Волчанец» постепенно терял свою остойчивость, подвижность, на несколько сантиметров опустился в море и вряд ли сейчас был способен гоняться за стадом, например, лакедры – редкого восточного тунца.

Серая темнота, начавшая сгущаться около «Волчанца», сгустилась еще сильнее, море по-прежнему было пустынным, тихим – никаких звуков… Кроме глухого, какого-то задавленного плеска волн и неясного шевеления под самим катером.

Впрочем, все это было Шмелеву совершенно безразлично. Он словно бы омертвел, даже окаменел немного. Единственное живое, что в нем оставалось – боль, пришедшая опять, которую он попробовал уговаривать, как это делали старики на фронте, но она не подчинилась ему, жила и дышала по своим вражьим законам, и Шмелев вынужден был отступить.

Яркий плоский пламенек в «летучей мыши» неожиданно занервничал, затрепетал обреченно, словно бы попал под беспощадный ветер – вот-вот оторвется от фитиля…

Это был сигнал, Шмелев оценил его именно так, пошевелился зябко и загнал ладони в рукава, соединив руки в одно целое… Он, собственно, и с катером своим, с «Волчанцом», тоже хотел стать одним целым.

Плеск волн, сытый рокот уходящего из судна воздуха, вялое шевеление воды за бортом сделались совсем глухими – еще немного и они угаснут вовсе. Он пробовал думать о прошлом, о жене своей, так рано покинувшей его, красивой и домовитой женщине, работавшей в медицинском департаменте города, о дочери, быстро забывшей материнскую могилу, забывшей отца родного, не знающей ныне даже, жив он или нет, – позабыла она, наверное, и Владивосток, один из сложнейших и ярких, с очень непростой судьбой городов России, и те места приморские, редкостные, с которыми было связано ее детство…

При мысли о дочери лицо Шмелева расстроенно потемнело, будто внутри у него что-то вскипело, уже готово было выплеснуться наружу, но человек умело сдержал это худое варево…

Яркое пламя, сидевшее за стеклом «летучей мыши», вновь задергалось, будто ему не хватало воздуха (может, так оно и было?), и начало стремительно тускнеть, будто из него уходила жизнь…

Может, в фонаре иссяк керосин, но такого не должно быть по определению – Гоша Кугук всегда держал фонарь заправленным под самую пробку, пробку же завинчивал до отказа и делал это на берегу, не в море, – на воде ведь может случиться всякое и делать это будет поздно… Гоша законы эти знал хорошо, соблюдал их, как главный свой устав, поскольку сам не раз попадал в беду, чтил Бога выше всего и всех на свете и был прав.