Забортная вода на всякой плавающей единице нужна каждый день – для охлаждения судовой машины, для мытья, орошения, опреснения, балласта и прочее, удобнее всего брать ее где-нибудь с семиметровой или даже десятиметровой глубины, чистую и прохладную, а это можно сделать только через трубы кингстонов.
Шмелев наклонился над крайним вентилем, сделал два оборота влево, услышал, как под днищем «Волчанца» что-то зашевелилось, – живое, большое, прилипшее к нижней части катера, потом где-то очень глубоко раздалось четкое, словно бы нарисованное кем-то, бульканье…
Выхода у Шмелева не было – либо он через месяц с небольшим, корчась в оглушающих болях, обгрызая себе до мяса губы, умрет или же уйдет к верхним людям сейчас – без мучений, в сознании, при здравом уме… Но шаг этот трудный надо сделать обязательно, Шмелев так решил, а что-то решив, он всегда старался отметать сомнения в сторону.
Следом он раскрутил второй вентиль, – на пару рисок побольше первого, корпус «Волчанца» жалобно дрогнул, – катер, живое существо, прекрасно понимал, что решил сделать человек, раздался плачущий протяжный стон, способный разжалобить любую жесткую душу: умирать «Волчанец» не хотел. Шмелев отрицательно покачал головой – что решено, то решено. Стон прервался.
Минут через десять на полу машинного отсека появилась темная, с крупными, масляного оттенка пузырями вода. Шмелев ногой подтянул к себе вторую Гошину табуретку, неторопливо, не ощущая в себе ни дрожи, ни трепета, ни озноба, – ничего, словом, будто бы он уже был мертв, – переместился на нее: сидеть на двух скамейках было удобнее, чем на одной.
О днище катера, снаружи, что-то скреблось, будто водяные обследовали железную скорлупу, которая скоро достанется им в наследство, – любого другого капитана этот скребущий звук встревожил бы или хотя бы заинтересовал, но только не Шмелева…
По катеру пронесся сиплый протяжный вздох – «Волчанец» сопротивлялся. Шмелев покрутил еще немного один из вентилей, ближний к себе, вздох прервался, словно бы некоему невидимому существу перехватили глотку.
Вода в катер стала поступать быстрее, под самыми ногами Шмелева снова что-то заскреблось проворно и нервно, но он не среагировал на этот тревожный звук, даже не услышал его, погрузился в самого себя, в свое невеселое состояние…
Большая часть жизни у него прошла, как у большинства людей, – и детство в нем было, и комсомольская юность, и «вышка» – высшее мореходное училище, и красивая жена, и дочь была, тоже очень красивая, любившая отца только до определенного времени, – все это унеслось, как с «белых яблонь дым»: жена умерла рано, хотя была врачом по профессии и знала, как можно сохранить жизнь человеческую, дочь вышла замуж за жгучего мексиканца и бесследно растворилась в недрах большой страны, в последние два года от нее не то чтобы письма, даже простые цыдульки, нацарапанные на клочке бумаги, обычные почтовые открытки не приходили, и Шмелев понял: дочь – отрезанный ломоть…
Да и фамилия у нее теперь не Шмелева, а очень звонкая, далекая от русских фамилий – Вейсгаупт. Женщину с такой редкой фамилией можно было легко отыскать не только в Мексике, но и в Антарктиде, в царстве пингвинов, на зов Шмелева никто не откликнулся, и он понял: искать дочь не надо.
Так он остался один. А что такое остаться одному в казенном, неприветливом, никогда не готовом прийти на помощь городе? Это означает, что даже могилу Шмелева некому будет обиходить, обмахнуть веником холмик и протереть мокрой тряпкой гранитную плиту с его именем. Уж лучше лежать в могиле на дне морском, – как и положено моряку, – и не тревожить собою никого, ни единую душу в мире живых.