Диламро бурде, бозе ба бозе…
Сердце разбивается снова и снова… Джинн пел и во время нового обращения к богоподобной красавице – эй, санам! – оборачивался к каждой из танцующих вокруг него пери, заглядывал, как под покрывало, в потупленные насурьмленные глаза и словно обвивал колдовством преклонения недоступную диву в льнущем кошачьем танце. Он пел и от его мягкого восточного тембра, казалось, таяли последние облачка на синем небе. И в этом пении в такт набегающим, как прилив, волнам повторяющейся музыки, вновь отвергнутый, он отчаянно взывал, всплеснув руками, вслед уходящей гордячке, манящей его извивающимся станом:
Чу мавҷи соҳил, дар печу тобе
Ви сабри ором, бо рақсу шодй…
Эй, санам!
Эй, санам!
Эй, санам!..
И тает музыка. Музыка как витиеватая вязь персидского письма. Как изысканный цвет шербета и тягучий вкус лукума.
Все это мальчик напридумывал себе уже став взрослым. Ни о каких красавицах тогда он и не помышлял, о подобных страстях не задумывался. Да и не понимал он в тот момент ничего из того, о чем пел джинн. “Ёзи-бабози” какие-то слышались в потоке причудливой речи… Очарование, сроднимое с затмением, было в другом. В чувствах, в восприятии пения и танца, в восприятии той сказки, которая вдруг, откуда не ждалось, воплотилась в детском сознании в образах этого джинна в аметистовом халате и этих грациозных пери с насурьмленными глазами в гладиолусовых платьях. Как будто из мифических времен халифов, багдадских царевен, персидских визирей и звездочетов Персеполя. Посреди такого привычного детского солнечного мира с памятником Ленина за спиной.
Во времена социалистического реализма мальчика вернул отец. Подзатыльником. Было за что: мороженое текло уже не только по рукам – оно капало на рубашку, брюки и обувь. И пока восторженный народ аплодировал джинну и его пери, мальчик, присев, вытирал отцовским носовым платком заляпанные сандалии. Когда же он снова встал, ни джинна, ни пери на сцене уже не было. Вместо них, как по парапету, туда-сюда, по сцене расхаживал какой-то усатый дядюшка в салатовом костюме и кумачовом галстуке и пел, возводя взгляд на вождя мирового пролетариата, о чем-то пафосном и скучном…
Так и осталось впечатление. Как слепок в памяти. Нет уже той страны, того парка, но память о том джинне, парящем над сценой, осталась. И та песня – яркая, веселая, фееричная, под которую плясала вся до этого чинная разноликая толпа и которую до сих пор хочется с радостью слушать и петь. Песня, наполненная экзотическими звуками восточных сказаний и современными по тем временам эстрадными ритмами. Песня о неразделенной любви джинна к прекрасной девушке, которую не смогли покорить даже его колдовские чары, вплетенные в незамысловатые слова и эмоции, но обрамленные изысканным восточным танцем и кошачьим тембром, подкупавшим искренним восторгом от чувства красоты и любви. Пусть даже неразделенной. Пусть даже сотканной из слов, не понятных тогда мальчику. Не это важно. Самое главное – джинн оказался настоящим. Таким, каким веришь этой яви в сказках. И он не был трагичен. Он любил и пел, воспевая великую красоту, возможность видеть и восторгаться ею. Ведь в слово “сана” на языке фарси вкладывается более возвышенные и сокровенные смыслы, нежели просто “красавица”. Поэтому все, кто слышал тогда этого человека на сцене несуществующего ныне парка, кто видел, как танцуют эти девушки, поверили в то, что перед ними настоящий сказочный дух и настоящие волшебницы. Как поверил в них, случайно увидев в тот день, мальчик с потекшим мороженым.
Ёзи-бабози… Именно так вспоминал мальчик эту песню, став взрослым. Других, правильных слов он не знал. “Ёзи-бабози, эй сана мимози” – и никак иначе. Зачем подменять прелесть звукоподражания, услышанного в детстве? Какая важность знать, о чем эта песня, если достаточно восторгаться ее долгоиграющим настроением родом из прекрасного далека твоих воспоминаний? И никогда ему в голову до поры не приходило поинтересоваться, почему сложилось такое созвучие и как же верно оно звучит на языке тех людей, слова сей песни понимающих. Быть может, со временем мальчик забыл бы о ней, память растаяла бы как сладкий голос сирены из детства. Но – не забыл. Вспомнил и запомнил снова. Теперь уже навсегда. Даже нашел точное произношение слов и перевел их. Чтобы ныне осознавать их по-новому – как лексический отзвук, а не только как слепок запомнившегося впечатления.