Мне стоило бы развернуться и убежать. По-хорошему, мне вообще не стоило бы сюда приходить. Мне нельзя было с ней встречаться, нельзя было никогда с ней разговаривать. Куда лучше, если бы она была злой и надменной. Но ее глаза такие чистые, такие грустные и добрые, что я уже не могу сдать назад. Ее глаза требуют, чтобы я говорила, чтобы я сказала все. В эту минуту я верю, что она поможет. Только она может помочь.

– Моя мама умирает! – кричу я, перепугав птиц на ближайшем голом кусте. – Она… она… она очень больна, но у нас нет денег на лечение… моя мама… она… пожалуйста, помогите ей, пусть он поможет… пожалуйста, не дайте ей умереть… У меня никого нет кроме нее. Я…


И она обнимает меня, а я плачу, уткнувшись лицом в нежный шелк платья на ее груди. Меня обволакивает аромат ее духов и кожи так близко, мягкий и теплый, слишком мягкий и теплый для холодной, безжалостной стервы, что отняла у моей мамы все.

– Как зовут твою маму? – спрашивает она.

– Лора.


***


Проходит не так много времени, прежде чем бомба, спрятанная в комоде, успевшая побывать и в моих руках, и в кармане моего пальто, взрывается. Я представляю себе, как стальные осколки и болты вбиваются в потолок, стучат по полу и рикошетят от стен, но от этого не легче. Я виню себя – не за то, что встречалась с той женщиной, Патрицией, а за то, что даже не попыталась обезвредить детонатор, как это делают в фильмах, вместо того, чтобы терпеливо ждать конца.

Но я знала, что это произойдет. Я чувствовала, что у моего поступка будут последствия и вопросом было лишь, когда они явят себя и какой у них будет масштаб. Я толком и не надеялась, что пронесет. Я надеялась, что все будет не так плохо.

А все очень плохо. Потому что, вернувшись с работы, мама не приветствует меня, как обычно. Она игнорирует ужин, не замечает мое присутствие. Она очень зла, и от ее гнева, кажется, колышется воздух. Она закуривает от газовой конфорки и долго стоит, глядя в окно, прежде чем пойти к комоду, выудить из тайника письмо и придать его огню. Она не проверяет, читала ли я его. Она знает, что читала.

В комнате пахнет горелой бумагой. Я смотрю, как огонь пожирает остатки письма в небольшой раковине, не решаясь приблизиться к маме. Она сама подходит ко мне.

И впервые в жизни бьет по лицу.

От пощечины звенит в ушах. Я испуганно потираю щеку, готовясь к новому удару, но она тут же раскаивается за свой поступок. Я чувствую нарастающее в ней желание извиниться, приласкать или утешить меня, но в то же время догадываюсь, что она силой воли подавляет его в зачатке. Ее лицо холодное и чужое, а глаза метают молнии. Их цвет сейчас похож на цвет океана, поглотившего немало кораблей. Моему хилому суденышку суждено занять место средь них, только без всяких почестей.

– Зачем ты это сделала? – спрашивает мама так тихо, что я едва могу разобрать слова.

А есть ли смысл переспрашивать, что именно, и прикидываться дурочкой? – мелькает у меня в мозгу. Я смущенно опускаю взгляд.

– Я… – бормочу я, словно разговаривая с полом и своей обувью, а не с мамой, – я… я хотела тебе помочь, хотела, чтобы тебе помогли…

Мама нервно смеется. Она отходит к раковине, подбирает догоревшую без ее внимания сигарету и, чертыхнувшись, комкает ее в пальцах. Как правило, она не ругается, хотя знает много емких словечек. Она вымещает злость на окурке, но он слишком мал, чтобы принять всю ее ярость и ответить за мои прегрешения.

Она широким, порывистым шагом идет в прихожую, возвращается со своей сумкой и швыряет мне в руки какую-то бумагу. Я мало что в этом понимаю, но судя по цифрам, подписи и названию банка внизу – это чек. У нас их отродясь не водилось. Тем более с такими огромными денежными значениями.