Сын с узкой тропки, коей мы сошли, пробрёл к раките над заснеженной речной косой. Сперва топтали мы сугробы под площадку; после он отправился за сушняком. А я стоял, не сняв рюкзак, смиряя лезшую из бездны память, тщась не думать… Быстро смерклось… Я решил, что справлюсь; надо лишь владеть собой, упорствовать; тень дня, как только ночь покроет мир, должна пропасть. Внезапный возглас при́дал этой тени силу.
– Папа!
Я пошёл на зов, и с каждым звуком, с каждым промельком, впадавшим в зрение, я предугадывал: он здесь.
Не выдержав, застыв, как вкопанный, я стал следить, чтоб порожденье в детской шубке возвратилось, подтвердив, что здесь по-прежнему единственно второй мой сын, к костру принёсший хворост.
Этот.
Тот, давно, здесь точно так же разводил огонь.
Я, сев на корточки под толщами развесистой ракиты, чиркнул спичкой. Пламя вспыхнуло. Ночь отодвинулась. Я знал, что, пусть мы вдвоём, – близ третий, в тьме поодаль. Мысленно я произнёс:
«Ты тоже здесь сидел когда-то. Помнишь? Было теплее, много теплее. Ветер дул с юга; славный апрель был… Мы находились рядом друг с другом, я мог коснуться».
«Папа, я помню. Ты был моложе».
«Верно, моложе… Мы приблизились к воде, зажгли большой фонарь, который ты принёс; направили луч в вершу, в нашу вершу: рыбы не было…»
«Я умер?»
«Нет!.. Ты помнишь, мама нас звала, мы прятались. Готовили секрет».
«Письмо, что мы здесь были?»
«Правильно».
«Записка сохранилась там, в стеклянной баночке?»
Я, вскинув руку, выискал в трухе дупла стекло, разбитое, увы. Но я сказал:
«Записка здесь».
«Я подойду».
«Не надо».
«Почему?»
Я стиснул уши, чтоб не слышать… Захрустело в темноте; я мигом взмок. О, Боже, пусть уходит! Подпустить его – свихнуться… Но он мёрзнет!!.. Как безумный, я жёг пламя, размышляя: тот жил больше, чем мой этот; этот много потеряет, если я останусь с тем; а значит, мне быть с этим… Да, быть с этим – лучше, разумней…
– Папа! – звал этот.
Тот отдалился, и я расслышал:
«Я потерплю… Вон надпись. Видишь?»
«Митя, я вижу».
В месте развилки трёх мощных веток древней ракиты виделась фраза: «Митя и Папа». Эти три слова он вывел, ― Митя, первенец сын мой; «Папа» – чуть вкось.
– Каляки? – младший подошёл. – Ишь, буквы… Соскоблим их? Чтобы все знали, чьё это место, и не калякали здесь!
Я спорил: пусть буквы будут.
– Значит, ты дом купил с этой надписью?
– С нею.
– Ладно. Митя и Папа, может, не знали, что мы дом купим. – Сын стал вздыхать. – А знаешь, был бы здесь шалаш! В Москве, пап, в детском садике – изба на курьих ножках; много вмещает! Нам бы такую, с крышей и печкой. Я бы топил её, а в окошко бы глянул – там речка Лохна. Ой, интересно!.. Каши наварим с ивовых почек?
– Да.
Набрав серебряных с багрянцем в шубках почек, я их встряхнул – для отсветов от нашего костра и чтобы видел их другой сын, тот. Я не варил с ним каш из вербы.
Котелок был в пламени, вода вскипала.
– Нарекли хлеб „манной“, хлебом небесным, ―проговорил я, ― сытным, медовым.
Вдруг хрустнул шаг, и, с топором, в фуфайке, в светлой папахе выбрел Закваскин, с ходу стал буркать:
– Пламя тут пáлишь?.. Разве порядок? Нет, не порядок. Предупредил бы. Мне что, легко ходить, псом бегать вниз и вверх? Однако же хожу. Ответственность! А Гришка твой не стал бы проверять. Он безответственный. Смотрю, огонь жгут в пойме. Кто жгёт? Воры, хулиганы?.. – Пнув сушняк у нашего костра, который мы собрали, он ударил обухом в ракиту. – Вот дрова; спилить легко; но как поднять?.. Пойду. Сын явится – я с вами. На хер? – Он побрёл из поймы.
Встречи он устраивал корыстные, чтоб выведать про вещи, спрятанные мной в избе. Сказать ему, где что лежит, – утратить то, что спрятано. Вдруг он отсюда побредёт к нам в дом, чтоб воровать? Я взглядом провожал его и думал: чтó болит во мне с тех пор, как он пришёл, наговорил нам вздора и ушёл? Он ткнул в ракиту топором – не это ли? Он мнит срубить её?