«Я пишу работу о философии пессимизма…»

«Вижу в вас… кого-то, кто знает…»

«Могу я задать вам несколько вопросов?»

Вопросы. Не требования. Не мольбы. Вопросы. Просьба о понимании. Это было так чуждо, так неправильно в мире, где все лишь хотели, брали, потребляли.

И клочок бумаги. Он лежал на прикроватной тумбочке. Он не помнил, как положил его туда. Возможно, просто выронил, вернувшись из того короткого, мучительного путешествия во внешний мир. Он закончил пить кофе, поставил чашку на стол с привычной, нарочитой осторожностью – еще один маленький, бессмысленный ритуал порядка в хаосе существования. И ноги сами понесли его в спальню, к тумбочке.

Там он лежал. Маленький, белый прямоугольник, тонкий, почти невесомый, но казавшийся тяжелее свинца. На нем – аккуратный, женский почерк. Имя. Ева. И ряд цифр. Число.

Он поднял его. Бумага была прохладной на ощупь, хрупкой, как обещание, как надежда, как любая из тех иллюзий, что судьба подкидывает своим жертвам. Пальцы ощущали легкую шероховатость поверхности. Чернила казались слишком черными, слишком реальными. Ева. Число. Связь. Потенциальная связь с тем, что пробило трещину в его стене.

Позвонить. Или не позвонить.

Мысль не была новой. Она крутилась где-то на периферии сознания с того момента, как он вернулся, осел в своем убежище, пытаясь стряхнуть с себя пыль мира, но обнаружив, что она въелась глубже, чем обычно. Теперь мысль вышла на передний план, четкая, требовательная.

Позвонить. Что это будет означать? Сдаться? Открыть дверь? Впустить в свой тщательно выстроенный, пусть и мрачный, но стабильный мир нечто хаотичное, непредсказуемое? Это будет признанием того, что его система не герметична, что есть внешние силы, способные на нее повлиять. Это будет шагом навстречу миру, от которого он так долго и так упорно бежал. Шагом к новой форме страдания. Потому что любая связь – это страдание. Желание быть понятым – страдание. Разочарование – страдание. Потеря – величайшее страдание. И даже если она – та самая аномалия, тот самый редкий, чистый свет, о котором говорили мистики, – даже тогда, ее свет лишь ярче оттенит окружающую тьму, и его собственную, внутреннюю. А потом свет неизбежно погаснет, потому что ничто чистое и светлое не может долго существовать в мире, управляемом слепой Волей.

Не позвонить. Оставить все как есть. Заткнуть трещину. Вернуться в привычный, предсказуемый ад одиночества и знания. Это было бы логично. Это было бы правильно с точки зрения его философии. Это было бы безопасно. Безопасно в той мере, в какой вообще возможно быть безопасным в этом мире, где само существование – это риск. Это было бы возвращением к статусу-кво, к той тяжелой, но привычной ноше, которую он нес годами. Отказаться от возможности – какой бы призрачной, какой бы опасной она ни была – было бы проявлением силы, силы отрицания, силы отрешенности, силы, которая позволяла ему выживать в этом море бессмысленности.

Он смотрел на число. Одиннадцать цифр. Одиннадцать ступеней в неизвестность. Каждая цифра казалась наполненной потенциалом – не надежды, нет, но перемены. А перемены в этом мире всегда ведут к новым, еще более изощренным формам страдания. Воля всегда находит способ. Она манит, она обещает, она создает иллюзии – любви, счастья, понимания, – только для того, чтобы потом с хрустом их разбить, оставив после себя лишь острые осколки боли. Возможно, Ева – лишь новая, более тонкая ловушка судьбы. Ловушка, рассчитанная именно на него, на его усталость, на его скрытую, отрицаемую жажду чего-то иного, чего-то, что не вписывается в его мрачную картину мира.